Повести
Шрифт:
— Ну, мне пора, — сказал старпом.
— Подождите хоть немного. — Я надеялся, что Настя сейчас придет в себя и он ее проводит. Но не тут-то было.
Да, понимаем ли мы, как это замечательно — жить не обремененными никакой собственностью? Да разве можно назвать нищим того, кто участвует в постройке роскошного здания?
— Я пошел, — сказал старпом.
— Евгений Иванович, милый, — вдруг словно только увидев его, воскликнула Настя, — разве лучше жить так, как мы живем?
— Кто «мы»?
— Вы. Я.
— А как мы живем?
— После вас и после меня не останется ничего. А разве плохо
— Кто же вам мешает так жить? — окончательно отделив себя какой-то новой интонацией, сказал старпом.
— Я. Сама.
— Ну для меня это слишком сложно, — вставая, сказал старпом, — пойду-ка вахту проверю.
И ушел.
— У них и женские монастыри были, — мечтательно сказала Настя. — И меня всегда интересовало: а монашенки тоже молчали? Молодые ведь были женщины… Представляешь, какие у них глаза, если они все время молчат?
И теребила меня за плечо. Жаль мне было ее ужасно. В моем представлении средневековый монах — это что-то вроде Рейнеке-лиса в сутане, подпоясанного веревкой. А что у этого гражданина спрятано под сутаной и зачем ему так уж надо носить при себе веревку? Еще Мария Дмитриевна внушила мне, что средневековые католики, мы много с ней о них читали, это совсем не то, чему следует поклоняться.
— Ну скажи же! — требовала, держа меня за плечо, Настя. — Что ты все молчишь? Я не права?
Что я мог сказать, кроме того, что ей пора возвращаться на берег?
В дверь постучали, показалась голова Лены. Лена повела глазами и прикрыла дверь. Того, кого она искала, кажется, здесь не было. А Настя все говорила.
Это был какой-то возвышенный бред. Я вспомнил ее мать, Веру Викторовну, в последние ее годы, когда она вдруг воспламенялась чем-то, что не имело никакого отношения к ее догорающей жизни, — так однажды, услыхав об оползне на Тянь-Шане, Вера Викторовна тут же пошла на почту и послала пострадавшим всю свою пенсию.
— Настя, — сказал я. — Уже поздно.
— Да, да…
И я слушал что-то уже не совсем связное.
А потом она встала, посмотрела долгим взглядом мне в лицо и пошла в ванную.
Я остался сидеть у стола. Сюда, в лучшую пассажирскую каюту судна, ходовые шумы почти не проникали, только едва ощутимо дрожали переборки, да время от времени по всей обшивке судна от носа до кормы вдруг прокатывалась какая-то более крупная дрожь: то ли разбивалась о скулу неожиданно подвернувшаяся в спокойном океане волна, то ли просто судно встряхивалось от ходового оцепенения и, как лошадь в степи, вздрагивало всей кожей.
В ванной лилась вода, и по плеску ее, менявшему свой звук, я понимал, что Настя стоит под душем. Вода лилась и лилась, и, как уже освоившийся на судне, а значит, и берегущий инстинктивно его ресурс, я невольно думал о том, к чему гудят так долго эти краны, и еще о том, что задвижка на двери, кажется, так и не щелкнула и я могу сделать пять шагов и открыть ее. И еще я понимал, что никаким замком она не закрыла бы дверь крепче, нежели сейчас, оставив ее незапертой.
Потом я услышал, что Настя закрыла воду. Потом она открыла дверь в спальню. Потом мне показалось, что услышал, как падает на ковер туфля. Я сидел за пустым столом, и сердце мое — я имею в виду насос, обеспечивающий кровообращение, — бухало так, что это, наверно, было слышно даже за переборкой.
Так я просидел до тех пор, пока не решил, что, в каком бы состоянии ни была Настя, она успела сделать все, что хотела, и врасплох я ее не застану.
Она лежала в спальне на постели, лежала на спине, одетая. Только что снятые туфли очень выразительны — один стоял прямо, другой беспомощно лежал рядом, вместе они явно что-то обозначали. Написать бы такой натюрморт.
Глаза Насти были закрыты, одна рука закинута за голову. Она не лежала спокойно и свободно — она была словно брошена на постель, — и оттого так закинулась ее голова, так наискось смялось пошедшее морщинами покрывало, так раскрылись ее губы, и так полусогнуты повернутые вбок сомкнутые колени.
Я сел на постели рядом с ней, продолжая слышать эти набегающие из меня самого волны. Я пытался заговорить с Настей, но она, не открывая глаз, только повернулась ко мне, прилаживаясь — то ли во сне, то ли в полубреду, — и на ощупь нашла мою руку. По лицу ее прошла тень. Лицо, только что холодное от воды, начинало гореть.
— Дверь… — прошептала она.
Она хочет, чтобы я запер дверь. Она лежит у меня на постели, и губы ее рядом с моими губами. Дверь. У меня было ощущение, что с моего лица стащили одну маску, другую, третью, стащили все, что защищает нас под взглядами других. И любой взгляд третьего человека сейчас для меня смертелен. Я встал, надеясь, что в эти секунды никто не постучит ко мне. Я знал, что не смогу щелкнуть замком, если буду знать, что за дверью стоит человек. Только бы успеть добраться до двери. Я был благодарен замку за то, что он повернулся почти беззвучно. И беззвучному выключателю в салоне — тоже.
Сквозь шторы в спальню проникали лишь боковые отсветы фонарей прогулочной палубы.
Было почти темно.
— Обними меня, — прошептала Настя. — И не надо ничего говорить…
Я молчал. Да я бы и не сумел ничего сказать.
— Ну, обними же меня, — картавя больше, чем обычно, повторила Настя. Она произнесла это уже не шепотом, а почти громко.
Я положил руку на ее плечо.
Шарканье туристов мимо моих иллюминаторов затихло, лишь время от времени в тупике закрытой спереди прогулочной палубы кто-нибудь растворял или затворял тяжелую дверь, а потом опять становилось совсем тихо, лишь еле слышно доносилось урчанье двигателей. Несколькими палубами ниже кто-то гаечным ключиком осторожно брякал по водопроводным трубам. Над океаном уже стояла черная южная ночь, а здесь, в спальне люкса, дурацкое дело, видны были по-прежнему блики палубных фонарей.
Мы оба чего-то ждали. Я не мог отделаться от ощущения, что мы здесь не одни. В любую секунду мог раздаться голос из динамика, телефонный звонок, стук в дверь. Настя не принадлежала себе. И я здесь тоже, что ни говори, себе не принадлежал. Вокруг нас словно загибались лапы какого-то огромного магнита, и мы не могли не подчиниться его силовому полю. Все, что здесь происходило, могло происходить, лишь умещаясь в рамки заданного. К чертовой матери заданное! Вскочить и вырвать из розетки телефонный шнур, а заодно оборвать и кабель, идущий к динамику. Наплевать мне на эту принудительную трансляцию, пусть она принуждает кого-нибудь другого.