Повести
Шрифт:
Думать о близком человеке, выкладываться в воображаемых монологах и слышать ответы, да так явственно, словно их действительно произносят, мы склонны, наверно, в особенности тогда, когда расстояние между этим близким человеком и тобой начинает вдруг резко расти.
— То ли я вас покидаю, то ли вы меня, — сказала она как-то. И ни она, ни я не могли понять, как это происходит: мы виделись по нескольку раз в день, улыбались друг другу и даже перешучивались, но, мне кажется, я постоянно слышал этот звук — ровный монотонный шорох неумолимого движения. Мы разлетались. И как бывает у окна уже тронувшегося поезда, как в последние секунды междугородного разговора, как на последнем
— Почему это в материальном мире не может быть твердой опоры душе? — спрашивала меня Настя, спрашивала так, будто себе уже ответила. — Я, например, нашла место, где за надежность и вежливость, за знание иностранных языков и даже за то, что четко работает память, — платят, и платят тем дороже, чем безупречней все, что я перечислила. Да, здесь окупается все: моя улыбка, мои чисто вымытые руки, моя прическа, свежесть моего белья, мои духи, походка, знание того, какой соус может спросить немец, а какой — ирландец. Все окупается. Даже те цветы, которые, когда я была еще официанткой, мы со своей напарницей покупали на берегу и ставили на стол, откуда разносили блюда, — и те окупаются. А лучшие цветы нам удавалось покупать в Голландии. И если пассажир плыл на «Грибоедове» во второй или третий раз, он норовил обязательно сесть за наш столик. Потому что мы прекрасно работали. Первые мои впечатления о судне — это как мы вскакивали в шесть утра, как бежали раньше всех в душ, как в начале восьмого в нашу каюту приходила девочка из парикмахерской и поправляла нам прически. Мы и ей платили, и потому она приходила точно и, работая, не делала вида, что оказывает нам одолжение. А мы, поднимаясь в ресторан, смотрели друг на дружку и улыбались. Не только потому, что надо, а нам хотелось улыбаться.
Ты думаешь это легко — быть на судне официанткой? Почему это ты говоришь, что в сфере материального нет твердой опоры? Я вот теперь убеждаюсь, что есть, — и именно для души. Ты почему-то уверен, что это — не моя жизнь. Почему это ты так уверен? Что, если я совсем не заблудилась, а, напротив, наконец перестала блуждать? Посмотри кругом. Оглянись. Надо быть деловым человеком, надо многое уметь. Только тогда и реализуются стремления. Но надо создать из себя, из самого себя человека, труд которого ценится.
— Вы нам то, мы вам — равноценное это?
— Именно. А в применении к тому, чем я сейчас занята, чтобы ты не отличил высокий сервис от душевной заботы. Но, кстати, куда бы теперь отсюда я ни ушла, я уже не захочу работать плохо. Я теперь знаю цену хорошей работе. Каждая из нас… что-то потеряла. Но многое и нашла. И потому я существую в двух лицах. Не пытайся их увидеть одновременно. Когда одно плачет — другое смеется.
Говорила ли она мне то, что я сейчас слышу, или не говорила?
А еще я теперь все время думал об Оле.
Как-то я заехал к ней в аптеку после работы, и, когда она села в машину и еще ничего не сказала, я понял, что у нее сегодня праздник. Я спросил ее, в чем причина ее радости.
— Да так, — сказала она. — Неважно…
А сама так и светилась. Я продолжал расспрашивать, но чем больше спрашивал, тем упорней она уходила от ответа.
— Небось доброе дело какое-нибудь совершила? — спросил я наконец, чтобы ее поддразнить.
— Да уж совершила! — ответила она, как бы смеясь, но у меня возникла уверенность, что я угадал.
Однако больше она не сказала ни слова.
Мы ехали ко мне домой, но по дороге я должен был еще на несколько минут остановиться. Через день я собирался навестить знакомых на даче, и они, зная, что я поеду на машине, попросили меня захватить для них тяжелую сумку. В названный мне переулок мы приехали на несколько минут раньше. Часть переулка занимало здание военного училища, и мимо нас, пока мы стояли, несколько раз промаршировали роты курсантов.
— Вспоминаете… свое… — Оля хотела, наверно, сказать — «вспоминаете молодость», но даже так легко задеть она была не способна. И, прося прощения, посмотрела мне в глаза. Они все еще были счастливыми.
А потом какой-то человек торопливо открыл дверь нашей машины, не здороваясь, быстро поставил в машину огромную сумку, оглянулся, юркнул обратно к воротам училища.
Сумка была так забита, что «молния» на ней не закрывалась и содержимое было накрыто сверху газетой. Я приподнял газету. Под ней горой лежали большие банки консервов, смазанные от ржавчины рыжей смазкой. К смазке пристали зерна риса — видно, банки хранили под слоем крупы.
Я посмотрел тогда на Олю. На ее лице не осталось ничего от того, чем только что оно жило. К нам приближался строй курсантов. Оля посмотрела на приближающиеся лица парней, а потом — на меня. Когда строй прошел мимо, в ее глазах была такая тоска, какой я в них никогда не видел.
В тени причальных пирсов еще мерцали навигационные огни, но кромка Гибралтарской скалы уже окантовалась бледной желтизной. Свет разгорался, начинался день.
Спутниками на прогулку по Гибралтару первый помощник определил мне самых нелюдимых парней в мире. Лягушечьи темные очки, которыми снабдил меня Олег, превращали солнечный день в ровно пасмурный. И такая же ладожская облачность была на душе.
Ущелья трех-четырех гибралтарских улиц были наполнены оживленно сновавшими туристами и нашими моряками. За мной как пришитые шли двое равнодушных к магазинам белесых парней, они сонно посматривали на суету из-под белых ресниц. И не нужно им было ни приемников «Панасоник», ни одежек с фирменными значками. Ничего им было не нужно. Казалось, оба баюкали в себе какое-то самосознание — ни по какому поводу не выказывали удивления.
— Мальчики, — сказал я им, — а не посмотреть ли нам обезьян?
Один из них повел плечом, а другой и этого не сделал.
И мы стали подниматься от городка вверх. Дорога быстро приобретала черты горной, на поворотах то открывалось, то вновь скрывалось за камнями море, и о ветерке, слегка задувшем, когда мы поднялись над городком, уже можно было поспорить — атлантический он или средиземноморский, европейский или африканский. Постепенно скала, сам ее реальный вид, оказывала на нас свое действие. Один из моих спутников вдруг издал звук, похожий на хрип не вовремя включенного микрофона. Мне удалось разобрать немногое.
— Геракл, — сказал он. И прибавил что-то несущественное.
Если я правильно понял, поразило его то, что хоть Геракл и мифический герой, мифический даже для древних, и время его мифическое, а вот Гераклов столб, оказывается, стоит. Реальное существование этой скалы изумляло, как материализация сна.
Мне хотелось повидать гибралтарских обезьян. Читал, что они здесь абсолютно уникальные, поскольку ни их самих, ни их предков никто и никогда не ловил. Место, на котором они живут, — не зоопарк и не питомник, а естественное пятно их многотысячелетнего существования, в Европе давным-давно, с античных времен — единственное.