Повести
Шрифт:
«Но ты постарайся ее понять! — говорил ему трезвый голос. — Ты вникнул в здешний архитектурный стиль, разделяешь огорчение Парамона, что в деревне–де исчезают настоящие сибирские избы, пятистенки и крестовые дома. Вытесняются какими–то балаганами на заграничный манер. А ведь Игнахина заимка все ж таки не дачное место, а деревня. Ты это понял и строишь именно парамоновский дом. И представляешь, каким он в конце концов будет: с кухней и горницей, с красивым козырьком на фронтоне, с резными украшениями на наличниках, с кладовкой и верандой, с высоким крылечком, у которого будут перила с фигурными балясинами. Ты–то все представляешь, видишь, но Римма–то пока видит мохнатые от мха
«Нет, ты ее не обеляй, не выгораживай, — спорил сам с собой Горчаков. — Разве она столь глупа, чтоб не понимать, достроен дом или не достроен? Нет, он ей в принципе не нравится, кажется убогим, примитивным. А тебе он и в таком, неприбранном, недостроенном, виде нравится, и такой он тебе дорог…»
На самом же деле (и этого–то пока не мог понять Горчаков) с ним происходило скорее вот что. Он строил первый в своей жизни собственный дом. Личный, свой дом. В детстве с матерью они жили по частным квартирам, снимали угол, позже он жил все по общежитиям, потом вот с Риммой купили квартиру в панельной девятиэтажке. И все это были жилища, сделанные кем–то для кого–то. Здесь же Горчаков строил себе жилище сам, своими руками, он душу вкладывал в этот дом. И пусть он неказистый, пусть не особняк, не коттедж, но он собственный, в нем каждое бревнышко вынянчено им, Горчаковым, каждая деталь на сто рядов обтерта и согрета его руками. Желание иметь свой дом, явное или неосознанное, живет, наверное, в каждом человеке, и оно неистребимо.
Но так и не уяснив себе до конца, почему его столь больно задело слово «курятник», Горчаков вспомнил другие обидные слова — «возишься все лето», «бобы выращиваешь», «омужичился», «забыл про диссертацию». И тут было над чем подумать.
На самом деле. Что с ним такое происходит? Он ведь действительно чувствует, что его затянула, засосала какая–то стихия… Временами он даже забывает, что он преподаватель, кандидат наук, что близок к защите докторской диссертации; все это отодвинулось куда–то, будто было давно и было не с ним…
«Нет, мы все здесь какие–то немного задвинутые, — думал Горчаков, забыв о том, что совсем еще недавно говорил Лаптеву: «Все вы тут какие–то малость задвинутые…“»
Чтобы понять, что же с ним происходит, Горчакову следовало бы получше знать себя и в частности знать такую свою особенность, как увлеченность делом. Прежде чем браться за какое–то новое дело, он обычно взвешивал все за и против, прикидывал, но когда убеждался в том, что дело стоящее, тогда уж «спускал с цепи» всю свою энергию, концентрировал на этом деле все свои силы без остатка и до тех пор ярился и кипел, пока не добивался результата, не приходил к цели. При этом не жалел себя, выкладывался полностью, беспощадно отбрасывал в сторону все, что могло бы отвлечь от дела, помешать, затормозить. Вот и тут. Убедившись тогда, зимой, в том, что иметь здесь дачу дело стоящее, он ушел в стройку, что называется, с головой. А когда временами наваливалась усталость, подхлестывал в себе азарт стройки, внушал: нет–нет, ты не ошибся, игра стоит свеч, черт побери!
Ты посмотри, говорил он себе: Анютка превратилась здесь в нормального здорового ребенка. Да разве дело только в здоровье! Девчонка, видевшая раньше травки, цветочки и животных в основном лишь на картинках, познает их здесь в натуре, входит, высоким слогом говоря, в грандиозный и прекрасный мир природы.
Горчакову даже пришлось выпросить у Лаптева травник, и, будучи прижатым к стенке дочкиными вопросами: «Папа, а это что
А однажды они удивили даже Лаптева…
Появилась в Парамоновой усадьбе птичка, небольшая, серенькая, с зеленовато–бурым отливом, а внизу, под клювом у нее пламенел красный «галстук». Птичка села на яблоню и давай петь–заливаться, да столь громко, что заглушила своим пением чириканье, посвист и пощелкивание всех других птиц. Она пела, как подумалось Горчакову, на порядок и громче и мелодичнее других. Горчаков поманил пальцем Анютку, вдвоем они подкрались к яблоням и разглядели, как от нежных звучных трелей трепещет и вздувается темно–розовое горлышко певуньи; вот–вот, казалось, разорвется.
На расспросы Анютки: «Какая это птичка! Как называется?» — Горчаков ответил: «А вот мы сейчас узнаем…» И повел Анютку к Лаптевым. Лаптев выслушал их и задумался. Потом, пожав плечами, полез за определителем певчих птиц.
— Эта? — тыкал он пальцем в красочные рисунки то малиновки, то щегла, то деревенской ласточки.
— Нет, не эта! — отвечали ему Горчаковы.
Наконец Лаптев, сам себе не веря, ткнул в рисунок той самой птички и, когда они в голос воскликнули: «Она!» — Лаптев разволновался, начал дергать себя за бородку и покашливать.
— Да вы знаете, черти вы полосатые, кого вы слушали?.. Ведь это же соловей–красношейка! Редкая в наших краях птичка. Редкая! Я здесь живу четвертый год, — он поднял палец, — и ни разу ее не встречал! Я только слышал о ней, читал про нее. А вы… ах, повезло–то вам! Ах, завидую я вам черной и белой завистью!
Надо ли говорить о том, что отец с дочкой были довольнехонькие — еще бы! Ведь им завидовал сам «академик по птицам, травам и букашкам»!
Да если бы не было ничего другого здесь у Анютки, а был бы только вот этот «университет», то и тогда стоило вкалывать здесь, не жалея сил, не щадя себя!
Но ведь были и другие, не менее важные подтверждения того, что он, Горчаков, верно поставил на Игнахину заимку. Какая сочная наросла у них в огороде редиска! Как нарвешь ее да вымоешь в кадушке с колодезной водой, так она и засияет: розовая, белая, красная! Разве чета она той, из городского магазина, дряблой и жилистой редиске!..
А огурцы. Горчаков был искренне убежден в том, что таких свежих, сочных, сладких да запашистых огурцов он еще в жизни не едал. И в чем тут дело, что за чертовщина такая, понять не мог. Ведь обычные же с виду огурцы, зеленые, в пупырышках. И все–таки никак не отделаешься от ощущения, что никогда не едал огурцов слаще, чем эти, выросшие на своей грядке.
Да и Римма тоже говорила. Ну а Анютка просто наесться не могла огурцов, просила еще и еще.
Не забыть Горчакову и то, как он сорвал несколько первых пузатых стручков гороха и подал их Анютке. Она стала разрывать сочные створки стручка, и в ее маленькие ладошки покатились бело–зеленые сахарно–сладкие горошины.
Оба они с Анюткой объедались и красной, брызжущей соком, морковью, и золотистой мягкой и сочной репой. Полюбила Анютка и семечки, грызла их, вынимая прямо из шляпы–корзинки, которую Горчаков срезал ножом или срывал, едва у подсолнуха побелеет изнанка.