Повести
Шрифт:
— Я не знаю, что там у них есть, но сам облик дачи выдает полнейшее отсутствие у хозяина вкуса, — сказал Горчаков. — Лишь бы наляпать поярче да повыкаблучистей. Лишь бы удивить богатством, вот, мол, глядите, какой я состоятельный!
— Да уж, наш курятник, конечно, лучше… — сказала Римма, складывая в эмалированный таз выстиранные и прополосканные полотенца, Анюткины штанишки, платьица и колготки.
Хотела она того или нет, но она уязвила Горчакова в самое сердце. Он чуть не задохнулся — как могла!.. «Курятник»! А он–то спешил поделиться с ней радостью — накрыл крышу! Он–то был рад–радешенек, что домик хорошо поставлен на фундамент, а стены
— Ни черта ты, мать, не понимаешь, скажу я тебе, — с горечью возразил он. — Нет у тебя ни вкуса, ни ума. Разомлела, я вижу, — как же! Гастроном на катере прокатил! Какой катер, какая дача, ах–ах! И какой великий человек! Как много зарабатывает! И «Волга» у него, и дворец, и катер!..
— А почему ты считаешь, что если человек хорошо живет, так обязательно нечестный? Почему не допускаешь мысли, что он действительно хорошо зарабатывает? Он ведь, кажется, профессор…
— Академик! — хмыкнув, вставил Горчаков. — Анекдот!.. Да торгаш он, директор гастронома! Говорят же про него, что он при колбасе. Поняла? При колбасе! И все это барахло за колбасу приобретено. Гостей возит. А кто гости–то! Да такие же торгаши. Я вон Дуню здесь видел. Дуню, которая у нас во дворе стеклотару принимает. Хамка–то эта, ты ее, конечно, знаешь. Одна шайка, стало быть. А тебя прямо–таки завидки берут! — Горчаков даже плюнул с досады.
— Надоела, знаешь, нищета.
И снова Горчаков был уязвлен — «нищета»!
— Буржуазочкой захотелось стать? — ехидно спросил он. И понимал, что не надо бы так, что лучше бы остановиться; чуял, что дело идет к ссоре, что оба взвинчены, обоих «понесло», однако остановиться не мог — такая обида обожгла, такое возмущение ударило в голову.
— Я хочу, чтоб ты не бобы тут выращивал, — говорила между тем Римма, нервно перебирая в руках камешки, — а скорее кончал с этим домом да защищался бы, становился бы доктором, профессором…
— И богатым, как Гастроном, — ухмыльнулся Горчаков.
— …а ты возишься целое лето, и в результате… — Она не договорила, но Горчакову и так было ясно. И вновь шевельнулась в нем горячая волна крайнего возмущения — это он–то «возится»! Он, вкалывающий по пятнадцать часов в сутки, урабатывающийся до боли в костях, возится без толку.
— Ну, конечно, я вожусь все лето! Конечно, я тут баклуши бью! — осевшим голосом сказал он. — И в результате — курятник.
— Ну а что ты злишься? Конечно. Омужичился, не бреешься, ходишь как оборванец. И потом… я давно тебе хотела сказать… — Она на минуту умолкла, вроде как не решалась продолжать, но потом вздернула голову и сказала: — Ты вот про Олега Артуровича говоришь — вор. Он если и вор, то хоть по–крупному ворует. А ты — по мелочам. Столбы эти телеграфные, бревешки…
Кровь бросилась Горчакову в голову, и он, уже совершенно не владея собой, почти завизжал:
— Знаешь что — замолчи! И проваливай отсюда! Чтоб я тебя не видел!
Римма схватила ртом воздух, закрыла лицо руками.
Горчаков поднялся на ноги, чтобы уйти.
— Все, Горчаков, — услышал
— Дорожка скатертью, — буркнул он и ушел на стройку.
Пробовал было что–то делать, но только слонялся около дома, как слепой натыкаясь на обрезки бревен, на кучи щепок. А час спустя, ведомый каким–то неодолимым любопытством — что там? — выбежал в переулок. Кроме этого странного любопытства было в нем нестерпимое желание продолжить. Высказать все, что не нашелся высказать во время спора. А будет еще оскорблять, так и влепить по физиономии!
Ведомый вот таким зудом, он почти побежал на берег, глянул с обрыва — нет на пляже ни ее, ни Анютки. Тогда вернулся на улицу и поспешил к дому Парамона, открыл калитку — и в ограде их не было. Заглянул в пристройку, где стояли раскладушка и кровать, — нет. Ни Риммы, ни Анютки, ни сумок, ни чемодана, ни одежды.
— А собрались как–то скоренько и пошли, — рассказывала минуту спустя бабка Марья; в ее усталых умных глазах читалось, что она кое о чем догадывается и очень за них за всех переживает. — Даже обедать не стали. Нам, говорит, спешно в город надо. От пристани–де моторка скоро отходит на Белодедово, ну и… Анютка–то шибко плакала — не хочу от папы уезжать и все!
— Да, да… — бормотал Горчаков, — им нужно было спешить. Анютка, видели, сильно заросла… подстричь нужно, понимаете…
— Дак вот… — все так же сочувственно и наверняка уже убеждаясь, что дело тут не в Анютке, промолвила бабка Марья и вздохнула. И пошла хлопотать на кухню; хлопот у нее было хоть отбавляй, так как на днях предстояла свадьба.
«И Анютку увезла!» — это окатило Горчакова холодом с ног до головы.
Было невыносимо глядеть на забытые впопыхах Анюткины вещички, игрушки.
Кукла сиротливо валялась в траве.
Камешки на скамейке.
Состряпанные из сырого песка «булочки» и «пирожки» на дощечке.
Стоптанные сандалики.
Чтобы не зареветь дико, по–звериному, снова побежал на стройку.
Глава 29
Горчаков автоматически продолжал работать: выглаживал рубанком доски для фронтона, обрезал их ножовкой по размеру, приколачивал к стропилам, а в голове сверлило: «Что натворил!.. И что теперь будет?..»
Перебирал в уме обидные слова жены, и в душе опять поднималось возмущение; он говорил себе, что правильно сделал, что другой бы на его месте еще оплеуху закатил. Однако позже наступало как бы прояснение в голове, и он же себе говорил: «Она, конечно, хватила через край, но и ты хорош. Завизжал, обозвал — тьфу!»
«Погоди, погоди, — заставлял он себя разбираться по порядку. — С чего началось? С чего это началось?.. Я шел обрадовать ее, а она, видите ли, с Гастрономом… Ага! Да уж не ревность ли была?..»
Ревность… Он уже и забыл, что это такое. В зеленой молодости, помнится, ревновал. А потом уж и забыл, с чем ее едят, ревность, глупостью считал. И вот те на! Шевельнулась. С нее и началось. А потом уж слово за слово…
«Но с чего бы ревность? И, главное, к кому? К Гастроному! — Горчаков все более досадовал на себя. — Ну, предложил сосед прокатиться на катере, ну, прокатил, ну и что? Что особенного–то?..»
Но тем не менее с этого началась ссора.
Потом Римма сказала «курятник». Это, конечно, страшно несправедливо, это и сейчас обидно, этого и сейчас нельзя простить.