Повести
Шрифт:
— А я ведь, Валера, и так уже по сути труп… — с горечью сказала Лина. — Я только физически еще продолжаю жить, а душа–то умерла… Ведь душа — это и есть бог. Нет его в тебе — нет и души… Конечно, мне будет жаль папу и маму, жаль тебя, жаль, что у нас не получилось… Ошибка, Валера, все было ошибкой с самого начала!.. Ничем хорошим наша с тобой история не кончится. Не может она кончиться хорошим — об этом надо было сразу подумать. А мы не подумали… и вот приходится расплачиваться… жизнью…
— О чем ты говоришь! — уже не на шутку рассердился Климов, чувствуя, как холодок страха тронул нутро, видя, что слезы душат ее, что говорит она из последних сил. — Прекрати! И слушай, что я скажу.
— Нет, ты не понимаешь… — печально качала она головой. — Ты не понимаешь и не можешь понять… И потому, наверное, не можешь понять, что не любишь меня так… так, чтобы…
— Лина, мы поссоримся! — в отчаянии выкрикнул Климов.
Губы у нее задрожали и она умолкла.
Понимал ли он ее в самом деле?..
Все он понимал до тех пор, пока не начинались эти «ощущения бога», этот «жгучий стыд» перед «братьями» и «сестрами», словом, пока не начинались ее религиозные фантазии. Тут понимание Климова иссякало. Тут он понимал ее лишь умом, а значит, не до конца. Разумеется, теперь он многое знал о баптистах, о их вере, о их «правилах поведения», о том, в частности, что связь с неверующим, с «невозрожденным», считается у них «фактом духовного блуда»… Знал он и то, что вера в бога — это как болезнь духа, болезнь серьезная и стойкая. Знал и умом понимал, что Лине, конечно, нелегко будет признаться родителям, решиться на разрыв с ними. Но только — умом… Чтобы полностью, не только рассудком, но и сердцем понять другого человека, надо, видимо, побывать, как говорят, в его шкуре. Чтобы полностью, до конца понять Лину, Климову надо было, видимо, самому стать верующим. А этого–то он, если бы даже и очень захотел, сделать не мог, не позволял его трезвый, заостренный знанием жизни разум.
Вот и сейчас этот разум говорил ему — нет, она все–таки очень и очень больной человек, больной неизлечимо, несмотря на ее колебания…
Он еще хорохорился, возмущался ее словами «ты меня не любишь», умолял быть решительной и сказать обо всем родителям, говорил горячие, ласковые слова, однако чувствовал, как вновь поднимается в нем холодок отчуждения, тот самый холодок, что впервые возник после того памятного винегрета… Чувствовал, как снова появилось ощущение все растущей и растущей трещины…
Изо всех сил сдерживая в себе этот подступающий холод, Климов поглаживал рукой голубоватый мех воротника Лининого пальто и говорил:
— Будь твердой, Линочка, решайся. И все станет хорошо. Через неделю жду звонка. Договорились?..
— Договорились… — машинально повторила за ним Лина, вроде бы поддаваясь его решительному настроению.
И все же когда они прощались у дверей ее квартиры, взгляд у Лины был такой, будто на Климова не человек смотрел, а какой–то загнанный, затравленный зверек… Не любишь ты
Выйдя во двор и все время будто бы видя перед собой этот затравленный взгляд, Климов хотел было уже повернуть назад, как вдруг Лина сама догнала его.
— Знаешь что… — запыхавшись, прерывисто дыша, сказала она. — Пойдем к тебе… Ненадолго… Только быстрее… — Она сама взяла его под руку. — Ненавижу тебя… — проговорила она тихо, и голос ее был влюбленный–влюбленный…
— И правильно делаешь… — сказал Климов ворчливым тоном, хотя все нутро его встрепенулось от радостного предчувствия: он понял, что означают ее слова «пойдем к тебе»…
Шли они быстро, почти бежали, они будто боялись: вдруг что–нибудь помешает, вдруг Лину оставит внезапно вспыхнувшая отчаянная решимость?..
Едва повесили в прихожке пальто и вошли в комнату, как Лина робко, стыдясь самой себя, будто слепая, протянула к нему руки, сделала шаг и опустила руки ему на плечи. Он прижал ее к себе, она радостно простонала, откинула голову, и в следующее же мгновение они впились друг в друга губами так, что даже стукнулись зубами.
В страсти их было больше исступления, боли, нежели радости…
— Дьявол во мне! Дьявол!.. — диковато вскрикивала Лина. — Бес!.. Пропала я!.. Пропала!.. — Но тут же впадала в еще большее неистовство. И этот ее полубред, ее предельная, на грани истерики, натянутость еще более обостряли его чувство, делали желание сильнее, ненасытнее…
А когда она уже лежала у него на руке совершенно без сил, закрыв глаза, то вдруг начала еле слышным голосом читать:
— Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мною — любовь. Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви. Левая рука его у меня под головой, а правая обнимает меня…
Климов знал, что это из Библии и называется «Песнь песней». Он помнил, что именно эта «Песнь песней» — самое понятное и волнующее место во всей огромной книге, именно эта «Песнь…» понравилась ему больше всяческих чудес и мудростей, которыми напичкана Библия.
— Возлюбленный мой бел и румян, — шевелились ее губы, — лучше десяти тысяч других. Голова его — чистое золото, кудри его волнистые, черные, как ворон. Глаза его — как голуби при потоках вод… Щеки его — цветник ароматный, гряды благовонных растений, губы его — лилии, источают текучую мирру… Живот его — как изваяние из слоновой кости, обложенное сапфирами. Голени его — мраморные столбы… Вид его подобен Ливану, величествен, как кедры. Уста его — сладость…
Климов сонно целовал ее, а она, не открывая глаз, с легкой улыбкой шептала:
— Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина…
Она медленно подняла ослабшую руку и положила ему на лоб.
— На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его. Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям, и буду искать того, которого любит душа моя; искала я его и не нашла его…
Все печальнее становился ее голос, печальнее и слова:
— Поднимись, ветер, с севера и принесись с юга, повей на сад мой, — и польются ароматы его! — пусть придет возлюбленный в сад свой и вкушает сладкие плоды его.
— Все будет хорошо, моя Линочка… — пробовал было остановить ее Климов, чувствуя приближение этой ее грусти и печали. Но она легким жестом руки и едва заметным движением головы попросила: не мешай мне… И продолжала:
— Я принадлежу другу моему, и ко мне обращено желание его. Приди, возлюбленный мой, выйдем в поле, побудем в селах. Поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустились ли почки, расцвели ли гранатовые яблоки; там я окажу ласки мои тебе…