Повести
Шрифт:
Вечер ему предстоял трудный, а ночь уж и вовсе адская. Тяготила железобетонная панельная духота в квартире, нездоровая сухость воздуха, в которой трещат электрическим треском одежда и волосы и в которой еще пуще бьет Анютку затяжной детсадовский кашель. А форточку что толку открывать! Тотчас в комнату наползет пахнущий гарью и выхлопными газами морозный смог, и тогда в квартире будет вовсе мерзость.
А нужно было обязательно поработать, подготовиться к завтрашним занятиям, и он заперся в малой комнате, отгородился от жены и от дочки. Однако сосредоточиться никак не мог: мешал шум транспорта за окном, мешали хриплые магнитофонные выкрики за стеной у соседей. А тут еще во дворе кто–то принялся выбивать пыль из ковра и колотил столь остервенело, что эхо пушечной пальбой металось в гулком
Когда же стал понемногу стихать гул транспорта, когда смолк у соседей хрипло–надрывный голос певца, когда унесли свои ковры уработавшиеся толстяки, — когда мало–помалу улеглись эти посторонние, внешние, звуки, тогда отчетливей стал слышен кашель Анютки.
До трех лет была крепенькая, здоровенькая девочка, но как пошла в садик, так началось… Неделю проходит — неделю болеет, неделю проходит — две сидит дома вот с этим затяжным, изнуряющим кашлем, причину которого ни они, родители, ни врачи толком объяснить не могут. Просто это особый ребячий кашель–поветрие, нехороший, с глубоким трубным хрипом, подолгу, неотступно бьющий девчонку. Когда Горчаков видел, как вздуваются от кашля голубые жилки на тонкой шее дочки, как сотрясается все ее тельце и натягиваются сухожилия, то всего его корчило от жалости, от боли — это как же выдерживают, не разрываются ее маленькие легкие?..
Вот и в ту ночь Анютка во сне то и дело заходилась в кашле, и слышно было, как за стенкой ворочается и вздыхает жена, тоже доведенная до отчаяния этим кашлем.
Горчаков ходил из угла в угол, курил сигарету за сигаретой, и ему казалось — вот–вот Анютка задохнется, или у нее там что–нибудь порвется, хлынет горлом кровь, и… у него самого тогда что–нибудь оборвется. Предчувствие какого–то срыва, какой–то катастрофы не отпускало его.
Он устал от города, устал от людей, последние девять лет у него была не жизнь, а сплошная гонка: подготовка и чтение лекций, практические занятия, курирование студенческой группы, штурм сначала кандидатской, а теперь вот докторской диссертации, работа по совместительству в техникуме. Оно, это совместительство, совсем уж вроде лишнее, но иначе — на что жить? Жена не работала, сидела с дочкой до садикового возраста, кроме того купили эту двухкомнатную кооперативную квартиру и надо было рассчитываться с долгами. Усталость накапливалась годами, и вот, кажется, настал предел; Горчаков чувствовал, как покалывает, дает сбои сердце, как не хватает воздуха, как вползает в душу знакомый страх перед бессонницей.
Прогуляться бы перед сном, подышать свежим воздухом, да куда пойдешь — четвертые сутки в городе смог, то есть стоячий морозный воздух с дымом и копотью; от такого смога снег делается черным, между оконными рамами оседает жирная сажа, дышится тяжело, всюду тревожный запах пожарища.
Он пытался заснуть, уговаривал себя заснуть, но чем больше уговаривал, тем отчетливее чувствовал страх перед отвратной бессонницей. В голову лезли мысли о недоделанных делах, о невыполненных обещаниях… То он пытался понять, в чем причина, почему движение его научной работы тормозится? Какое–то скрытое сопротивление со стороны шефа, и не только шефа, вообще в институте какое–то прохладное отношение к его теме. То вдруг вспоминал, что нужно срочно разобраться, кто же из студентов курируемой им группы стащил мясо из кастрюли у девушек? Что за дурь такая? Варили студентки на общей кухне борщ на ужин, отлучились на минуту, и мясо пропало. Девчата с жалобой, подозревают парней из его, Горчакова, группы, и надо разбираться. Начнется с мяса из чужой кастрюли, а кончится тюрьмой.
И на материно письмо опять забыл ответить.
А кашель у Анютки не прекращался, не стихал, и до того это выматывало нервы, до того стало невыносимо слушать, как затяжной приступ кашля бьет Анютку, что в Горчакове, в его измученном бессонницей существе, вдруг шевельнулось какое–то дикое, темное чувство; захотелось вскочить, подбежать к дочкиной кроватке и завизжать в истерике…
В следующее мгновение он ужаснулся себе, готов был не поверить, что такое могло быть с ним, готов был вычеркнуть из памяти это чувство, это желание, будто его и не было совсем, будто сон кошмарный приснился.
«Нет, у меня определенно сдают нервы, — холодея думал Горчаков и жадно затягивался табачным дымом. — Это срыв. Это уже никуда не годится. Так можно с ума сойти.»
Крайняя, предельная усталость накапливалась в нем исподволь, будто подкрадывалась, и вот навалилась, насела. Девять лет, после того как он ушел с завода и стал преподавателем, продолжается «мясорубка» (как он называл работу на износ). Освоение методики преподавания, кропотливое создание и отработка конспектов лекций, сдача кандидатских экзаменов, поиски темы и шефа, корпение в лаборатории; одних только снимков по своей научной теме пришлось сделать около тысячи — полный чемодан фотографий!.. Когда родилась Анютка, встал вопрос с жильем, пришлось еще и совместительством заняться, чтобы накопить денег и перебраться из комнатенки аспирантского общежития в эту двухкомнатную квартиру.
Сроду не жаловался Горчаков на здоровье, был хотя и не великан, не здоровяк, но жилист, энергичен, в больнице ни разу не лежал. Однако «мясорубка» делала свое дело, и вот Горчакова стала мучить бессонница. От долгого сидения в лаборатории, в этом полуподвальном, по–черному прокуренном «бомбоубежище», сердце начало давать сбои. Все больших и больших усилий стоит ему сдерживать себя, чтобы не наорать на студента–оболтуса или не сказать шефу в глаза, что тот искусственно задерживает выход его, Горчакова, на защиту из опасения нажить в его лице конкурента. «А вот еще подсчитайте–ка», «А вот еще проверьте–ка…» — озадачивает шеф Горчакова всякий раз, когда Горчаков намекает, не пора ли, мол, закругляться. Горчаков соглашается «посчитать», «проверить», «сопоставить», но каждый раз все труднее сдерживать себя, чтобы не крикнуть: «Да сколько же ты меня будешь мариновать, сукин ты сын!.. Не займу я твое кресло, что ты трясешься!..»
После каждой такой «оттяжки» Горчакова — невиданное дело! — колотила нервная дрожь.
Да и с женой последнее время он стал колюч, без особой на то причины взрывался, и всякий раз после ссоры оба чувствовали, что отдаляются друг от друга и прежней теплоты уже нет. Даже спать они стали врозь; поздно ночью, измотавшись в сражении с цифирью и до отупения накурившись, Горчаков раскладывал кресло, превращая его в диван, и тяжело, то и дело постанывая, засыпал у себя в малой комнате.
Так что желание трахнуть по башке хамку Дуню и это враждебное чувство к дочери были как завершение давно и исподволь копившейся усталости, как наступление неизбежного срыва.
«Псих! — морщась, точно от зубной боли, метался Горчаков по прокуренной комнате. — Ненормальный! К своему собственному ребенку, к родной дочурке, к самой дорогой, к своей кровиночке… такое…»
«Дальше так нельзя! — думал он. — Надо сделать какую–то передышку. К чертовой матери дела! Их никогда не переделаешь. Нужна передышка, отключение, иначе можно свихнуться. Очень даже просто свихнуться. Я уже близок к тому, чтобы свихнуться…»
И в горячей сутолоке мыслей, желаний, сомнений он натолкнулся на главное свое желание — свежего воздуха! Хотя бы день, хотя бы несколько часов подышать свежим воздухом — вот спасение!.. И вспомнил недавнюю встречу с Лаптевым, с бывшим товарищем по заводской туристической секции, по турпоходам. Лаптев сказал ему, что обзавелся дачей, и новость эту Горчаков воспринял с иронической усмешкой: когда–то они, туристы, презирали дачевладельцев. Ныне отношение к дачам, конечно, изменилось, однако в нем–то, в Горчакове, живо еще то, давнее, отношение к ним.
— Ты, поди, и свинок там разводишь? — не без ехидства спросил он Лаптева.
Лаптев — заметно было — слегка обиделся, сказал, что до свинок дело не дошло, что он с семьей там просто отдыхает; места у них чу дные, природа…
— Да какая там, поди, природа! — перебил его Горчаков. — Знаю я эти дачные места! Чихнешь — и соседа, гляди, слюной забрызжешь. Такая теснота. А если есть лесок какой–нибудь, то каждое дерево обтоптано, ствол залощен спинами. Каждая полянка усеяна битым стеклом, окурками, яичной скорлупой. Природа!