Повести
Шрифт:
Очередь у пункта приема стеклотары продвигалась крайне медленно, и Горчаков начал нервничать — так он, чего доброго, опоздает к часу, когда нужно забирать дочку из садика.
Он с тоской смотрел на дощатые стены приемного пункта, окрашенные в грязно–зеленый цвет, на голые чахлые деревья в дворовом сквере, на сломанные, покалеченные «грибки», качели и горки детской площадки; намозолили ему глаза люди с авоськами, рюкзаками и ящиками, в которых то и дело взгромыхивали бутылки из–под пива, водки и вина, из–под молока и пепси–колы, банки из–под детского питания и майонеза. Горчакова
«Дуня», толстая, неповоротливая в своих кофтах, в залощенном ватнике и замызганном халате, чересчур медленно переставляла ноги в больших валенках с резиновыми калошами, чересчур лениво поворачивала голову, закутанную в широкую пуховую шаль и увенчанную меховой шапкой. Неторопливо, неохотно принимала она ящик с посудой, устанавливала его в пирамиду таких же ящиков в полумраке склада, возвращалась к окошечку и рассчитывала клиента. Да еще привередничала при этом: та бутылка ей не подходит, для этих банок у нее тары нет…
А что ей не капризничать, не хамить, думал Горчаков. Дело она имеет в основном с людьми робкими, испытывающими неловкость при сдаче посуды. Ведь когда человек сдает посуду? Да чаще всего на грани безденежья. И Дуня это отлично знает, она всех тут насквозь видит. Вот этот небритый, с дрожащими руками… ему смерть как хочется опохмелиться, он и бутылки–то, поди, насобирал по мусорным урнам, в скверах да в парке. Или эта седенькая грустная старушка… она живет, скорее всего, на небольшую пенсию, и каждая копейка на счету. А про того парня в очках, про студента, и говорить нечего: стипендию дадут только завтра, а сегодня он собрал бутылки да банки в своей и в соседних комнатах общежития и понес сдавать, чтобы и сам и прожорливая братия смогли поесть в студенческой столовке. А тот вон, с бегающими глазами старикашка, может быть, выпивает тайком от сварливой жены. Ну а долговязому нескладному школьнику, который нетерпеливо переминается с ноги на негу, деньги наверняка нужны на сигареты, наверняка он «потягивает» за углом крадче от учителей…
Все эти людишки, полагает Дуня, у меня в руках: всем им нужны деньги, и я даю им деньги. Они их зачастую даже и не пересчитывают, а поспешно суют в карман и, счастливые, торопятся уйти. Поэтому я так. Захочу — недоплачу которому, и все равно уйдет довольный: и кухню от лишней посуды очистил, и деньги получил. А захочу — накинусь на кого–нибудь: «Ты чё грязные банки принес!» Или ошарашу: «А у тебя бутылки нестандартные!» Либо суну под нос бутылку: «Вишь, горлышко сколото!» Или скажу, что свободных ящиков нет, и заставлю вон того академика пузатого таскать ящики из магазина — пусть покажилится, коль денежки нужны! А то и вовсе объявлю: «Закрываю! Мне надо остаток в кассу сдавать». Что? Жаловаться?.. Да вы у меня вот здесь, в кулаке! Весь этот двор, все эти интеллигентские, профессорские дома и общежития в округе! Я же потом и отыграюсь на жалобщике, принесет посуду, а я не приму!..
— Ну чё, уснула, бабка! — время от времени покрикивает Дуня. — Давай, что ли, свой ящик!
И тут же сердится на кого–то:
— А я чё сделаю, если у меня склад полнехонек! Ты разуй глаза–то!..
Медлительная и
И столь ему, человеку, осточертело стоять тут, на морозе, да слушать эту грубую бабу, что он вроде и видит, что обсчитала, но машет рукой: подавись ты этими копейками!
Но если обсчитанный все же заупрямится и потребует додать положенный гривенник, то Дуня будто бы спохватывается: «Ой, а я — кого!» — и додает гривенник, однако после этого бросает вслед уходящему «крохобору» такой красноречивый взгляд, что, появись он тут в другой раз, уж она над ним покуражится, уж она на нем «отоспится»…
А через минуту Дуня, как ни в чем не бывало, снова неспешно ковыляет, переваливается уточкой из глубины склада к окошку и обратно, снова обсчитывает и властвует над жалким людом, не умеющим жить. Она–то, Дуня, умеет!.. Короткие толстые пальцы ее унизаны золотыми перстнями, и машина у нее наверняка есть, и дача, а если нет, так будут непременно.
«Мы все тут, в ее глазах, сброд, толпа, — со злой, сосущей тоской думал Горчаков. — Мы даже готовы улыбаться ей, как улыбается вон профессор (Дремин, кажется, с кафедры металловедения). Лишь бы Ее Величество Дуня не серчала, лишь бы не закрыла киоск перед самым нашим носом, не забраковала бы посуду…»
«Она, язва этакая, — думал Горчаков, — не прочь и пошутить. Припугнет, к примеру, старушку, рявкнет: «Не приму!“, а потом, позабавившись старушкиным испугом, все же примет у нее посуду, снизойдет до бабушки и внучки.»
Горчаков то и дело посматривал на часы — пора забирать Анютку из садика. К тому же начинали мерзнуть ноги в ботинках, а шансов сдать всю посуду становилось меньше и меньше; уже было оглашено Дуней, что баночки из–под детского питания она не принимает, молочные бутылки тоже не принимает…
Горчаков сжимал челюсти, катал желваки, в нем поднималась удушающая ненависть и к Дуне, и ко всем таким же «дуням» из магазинов, из контор, из складов, ателье…
— Ну чё, пропился? — «шутила» между тем Дуня, обращаясь к очередному клиенту. — Ах ты, христовый! Ну, давай, чё там у тебя…
А школьника она спрашивала:
— Ну чё, украл у матери бутылки–то?
— Да нет, я… — начал было отпираться долговязый парнишка.
— Украл, — перебила его Дуня. — Ну давай. На вот деньги, хватит тебе на папирёсы.
«А ведь она и мне нахамит, — с каким–то болезненным скрипом в мыслях думал Горчаков, — и я для нее вроде как не человек…»
Растущая, разбухающая в нем ненависть жарко подступила к голове. Почти не помня себя, почти ничего перед собою не видя, он сделал несколько шагов к открытой двери приемного пункта, смутно различил физиономию что–то смекнувшей, испуганно отпрянувшей Дуни… рывком вытряхнул загрохотавшие банки–бутылки у стены склада, сунул пустую авоську в карман и пошел прочь, слыша за спиной кудахтающие вскрики: «Чё это? Чё это?.. Поменьше пить надо, христовый! А то зальют шары…»