Повести
Шрифт:
— Я из многотиражки, — деловито сказала она, не обращая внимания на «щелканье каблуками» и на последовавшее затем смущение Лаптева. — Вы продолжайте делать свое дело, а я вас кое о чем поспрашиваю. — Большие серые глаза ее из–за стекол очков смотрели внимательно и дружелюбно, и Лаптев еще раз пожалел о своем «шутовстве».
Миловидная журналистка между тем спрашивала его о нормах выработки, о повышенных соцобязательствах, — в общем, Лаптеву становилось уже ясно, что именно хочет она от него и какую примерно заметку она о нем напишет. За долгие годы работы на заводе он много таких заметок прочитал в многотиражке, в том числе не раз писали и о нем. Он не любил эти информации, они ему казались изготовленными по шаблону, и поэтому в конце «интервью» он вдруг сказал (у него вырвалось):
— Если будете писать
Брови ее приподнялись, а чистые серые глаза вопросительно уставились на него; как раз о «любви к делу», о «призвании» она скорее всего и собиралась писать.
— У вас ведь орден Трудового Красного Знамени? — почему–то спросила она.
— Ну, было дело, — отвечал Лаптев. — Но и об этом тоже не надо. Вот пишут… коль человек неплохо работает, то уж непременно и дело свое любит, и к труду–то у него творческое отношение, и призвание он нашел. Поверьте, все не так просто.
Она слушала заинтересованно, и это воодушевило Лаптева.
— Вот вы меня представите чуть ли не героем, а меня зачастую одолевают лень и скука. Сонливость наваливается, особенно когда в третью смену. Элементарная лень, скука и сонливость. Изо дня в день одно и то же, одни и те же шестеренки, шестеренки. Ну какое тут творчество, творческое отношение к труду? Тут заставлять себя приходится, изгонять скуку, неохоту, чуть ли не плетью хлестать свою ленивую натуру. — И видя, что в глазах ее появился не журналистский уже, а чисто человеческий интерес, Лаптев, дивясь на самого себя («Что это меня понесло?»), продолжал: — Так что не о любви к труду надо бы писать, это — шаблон, даже вредный шаблон. Молоденький парнишка пэтэушник начитается про такую любовь, и, если сам ее не чувствует в себе, совсем скиснуть может. Вы бы лучше не о любви, а о злости написали, о хорошей злости на работу. Да–да, надо быть злым на работу! Воевать с собой, со своей неохотой, со скукой. Воевать с неподдающимся материалом заготовки, с забарахлившим вдруг станком или инструментом. Злиться и сражаться до конца, до завершения дела. Увлеченность, любовь — это, скажу я вам, штука капризная. Ну, бывает хорошее настроение, этакий подъем, когда все ладится, спорится в руках. Но ведь на этом–то, на настроении, разве далеко уедешь? Тут, по–моему, нужно понимать необходимость своего дела. Понимать, что без этих вот треклятых шестеренок ни одна машина не пойдет, ни один прибор или там механизм какой не сработает. Помнить, что шестеренки твои и в тракторах, и в самолетах, и в часах, и в «Жигулях», да на них, можно сказать, вся техника держится. Они необходимы, шестеренки — вот что важно понять. Да и вся наша жизнь, если разобраться, — усмехнулся Лаптев, — держится пока что именно на необходимости. Это при коммунизме, может быть, жизнь будет построена исключительно на интересе, на творчестве. А пока… ну, какой, скажите, интерес в мытье посуды? В стирке пеленок?..
— Ой!.. — махнула рукой журналистка и вздохнула.
— Именно — ой, — подхватил Лаптев. — А представьте, что все бы начали искать любовь, творчество да интерес к делу и побросали бы скучные занятия, перестали бы мыть посуду, стирать пеленки, вытачивать шестерни, щелкать на конторских счетах. Да ведь вся бы наша жизнь расстроилась, кавардак бы начался. Вот напишите, напишите об этом — о лени, о скуке, о злости на работу, о необходимости… — Рассуждая таким образом, Лаптев не забывал снимать со станков готовые шестеренки, навздевывал на оправку новые заготовки, и журналистка вслед за ним тоже переходила от станка к станку, с интересом поглядывала на его большие руки, которые, независимо от разговора, точно и быстро делали свое привычное дело.
— Да… озадачили вы меня, — сказала журналистка, прощаясь. — Хотя… — Она не договорила, задумалась на минуту, и Лаптев мысленно продолжил ее фразу: «Хотя по–человечески–то я, может быть, и согласна с тобой, да только как я напишу об этой самой злости на работу вместо «любви к делу“?»
После того, как она ушла, Лаптев все перебирал в уме ее вопросы и свои внезапно прорвавшиеся слова и был недоволен собой. Чувствовал, что чего–то важного не сказал, говорил слишком вообще, как бы о ком–то другом, философствовал; а между тем у самого–то у него все–таки был интерес к работе. И происходил он, пожалуй, от его, Лаптева, любознательности.
Попав в свое время в цех на участок шестерен и освоив рабочие приемы, Лаптев
Уяснив, что зуб шестерни сбоку очерчен по эвольвенте, Лаптев тут же задался вопросом — а что такое эвольвента? Он копался в справочниках, спрашивал об эвольвенте у мастера, у соседей по участку, пока наконец Горчаков — тогда он был технологом, — в одном из турпоходов предельно просто объяснил ему… Берешь, мол, кончик нитки, туго натягиваешь нитку и одновременно сматываешь ее с катушки. Вот этот кончик и выпишет в пространстве эвольвенту. Ну а зачем зубьям шестерни именно эвольвентный профиль? Да только при таком профиле шестерни могут плавно, бесшумно перекатываться друг по другу в зацеплении, а их зубчики при этом долго не изнашиваются.
Таким образом, заглядывая в глубь своего дела, своей профессии, Лаптев постоянно открывал для себя новое, и открытиям этим не было конца; создавалось впечатление, что дело его какое–то бездонное. И если Лаптев не мог убежденно сказать себе, что ему нравится его работа, его специальность, то о том, что ему интересно и что чем дальше он идет в глубину, тем интереснее, — это–то он мог сказать себе определенно.
А ведь кроме зубофрезерных станков на участке работали еще токарные, еще расточные, шлифовальные станки. Так что познавай и познавай.
И Лаптев познавал и постепенно настолько изучил свое дело, свой участок, цех, что мог бы, наверное, работать один в целом цехе — хватило бы только рук! Или дали бы единый пульт управления.
Он без особого труда мог бы, наверное, закончить вечерний институт, однако не хотел. Стоит ли, рассуждал он, пять лет горбатиться над конспектами и в итоге, получив диплом, иметь зарплату втрое меньшую, чем его теперешняя? Ведь у него семья, дети, на которых мало ли надо!.. Да, конечно, хорошая зарплата — это еще не все, существуют такие понятия, как престиж, знания… Но с годами Лаптев стал понимать, что и престиж и настоящие, глубокие знания не даются вместе с дипломом, они приобретаются позже. Он видел, что на заводе среди множества конструкторов, технологов, механиков есть десятка два действительно знающих, толковых инженеров, и, чтобы попасть в их число, нужно, как и тут, в цехе, потрудиться хотя бы с десяток лет. Инженерное дело, не раз убеждался Лаптев, как и любое другое, требует времени и времени, опыта и опыта. Так зачем же ему, Лаптеву, снова начинать с нуля? Зачем оказываться среди многочисленных «фертов с ромбиками», которые подчас ни бельмеса не смыслят в производстве? Зачем опять много–много лет по крупицам накапливать драгоценный опыт? Он и так в своем деле академик и на «фертов» может посматривать свысока.
Ну, что они там, в вузе, проходят? Металловедение? Так Лаптев и самостоятельно, из любопытства, изучил строение металлов, всякие там кристаллические решетки, структуры перлита, цементита, аустенита; досконально знает диаграмму железо–углерод, инструментальные, легированные и углеродистые стали с их микрошлифами и механическими свойствами.
В институте изучают кинематику станков? Так он ее знает не по схемам и учебным плакатам, а в натуре: не раз и не два выпотрашивал станки, перебирал всю их начинку вплоть до какой–нибудь цанги или какого–нибудь шлицевого валика.
Или инструмент он не знает? Его геометрию и способы заточки? Слава богу, как говорится, зубы съел на заточке, знает не только приемы заточки, но и секреты всевозможных подточек — а это уже вершина, это шик, доступный лишь «старичкам», «зубрам»!
Точно так же лишь с годами приходит та экономность и точность движений при работе, когда руки, пальцы и мускулы всего тела не делают ни малейшего глупого движения.
Общительным Лаптева нельзя было назвать. Тем более он не якшался с теми, кто после работы сбивались в компашки и шли в пивной бар либо к винным магазинам скрести по карманам мелочевку на «бормотуху». У него к таким было даже высокомерное отношение, и их отчужденность его не задевала: он–то знал, что мужички эти в большинстве залетные птицы, что в цехе они долго не задержатся, за пьянку на рабочем месте или прогулы их уволят, либо сами они перекантуются на другой завод, как сюда в свое время пришли с соседнего завода. Сколько уж их перебывало в цехе! Сколько прошло перед его глазами!..