Поводок
Шрифт:
– Тост? Браво! Браво! Тост! – прокричал Кориолан в восторге. – Тост! – Схватил бутылку виски, тут же плеснул тестю, мне и себя, конечно, не обидел.
– Si, si! – сказал он, размахивая рюмкой. – Amor, salud y pesetas, y tiempo para gustarlas! Exactemente! Ecco! [23]
– Exactemente! Exactemente! – отозвался тесть с похвалой в голосе, и трудно было понять, адресована ли она Кориолану, что он знает свой собственный язык, или себе самому, выучившему из него кусочек. – Exactemente! – повторил он и, видно не желая обращаться ко мне, заговорил куда-то в пространство: – В конце концов, все языки похожи, все происходят от латыни, это так просто. Не надо забывать, что в Европе общались на латыни или на кельтском. Но присаживайтесь, сеньор Лателло, прошу вас! – Великодушным жестом хозяина дома он указал ему на многострадальный диван (Наполеон III). – Вы здесь по делам, сеньор Лательо? – осведомился тесть похотливым тоном.
23
Точно! Вот! (исп., итал.)
– Лателло, два
– Латело! Лателлио! – нервно бормотал тесть.
– No, no! Latellio! Latellio! Lio, lio, lio! – отчеканил Кориолан, уже, по-моему, утраивая «л», и я зыркнул на него: хватит играться в распределение согласных, да и вообще пора завязывать с этой комедией, а то как бы все не кончилось плохо, уж с приходом Лоранс комедия точно обернется драмой.
– Senor Latello, – сказал я твердо, – por el vuestro telephono, es aqui. [24] – И потянул его за рукав к двери.
24
Сеньор Лателло, к вашему телефону, туда (исп.).
Тесть машинально встал, откланялся и посмотрел, как мы торопливо выходим; по-моему, он уже начал что-то подозревать.
– Yo ritorno! Yo ritorno! [25] – бросил ему Кориолан с порога, он уже начал колоться и, едва очутившись на лестничной клетке, разразился бешеным хохотом.
Он спускался по лестнице, захлебываясь от смеха и тузя меня, словно школьник. Мы убрались вовремя: в лифте, который поднимался нам навстречу, я почувствовал тяжелый запах духов, так не идущий молодой женщине, запах шлюхи и мещанки, – жена вернулась домой.
25
Я вернусь! Я вернусь! (исп.)
Объяснение между отцом и дочерью после внезапного исчезновения благородного испанца, сеньора Лателло, очевидно, не будет лишено интереса. Только, к сожалению, и нас там не будет, чтобы им насладиться. Я все еще похохатывал над этим фарсом, но мое возвращение совершится не так блистательно. Наверное, эта мысль читалась на моем лице, так как Кориолан помрачнел и, грубо притянув за рубаху, встряхнул меня.
– Я только напомню тебе, что она стибрила твои денежки, выставила тебя перед целым светом как шута горохового; а меня, твоего единственного друга, ты выдал перед ее папашей за идальго, и клянусь тебе, ничего страшного в этом нет! Клянусь, переплюнуть их в том, кто кому какую свинью подложил, тебе далеко еще не удалось…
Вдруг он отпустил меня и широким шагом пошел к воротам. Я ошарашенно смотрел ему вслед. Конечно, я понимал его… Но как же ему объяснить, что если переподличать их мне явно не удастся, то уж по части жизнелюбия я оставил Лоранс так далеко позади, что никогда она меня в этом не нагонит, а значит, не нагонит и во всем остальном? На самом деле все идет так, как будто в тот вечер, когда она произвела все эти манипуляции в банке, во мне исчерпались запасы печали, а заодно и жажда реванша. В ту горькую ночь я все передумал о ее предательстве. Теперь другие заставляли меня наказать Лоранс, другие, ну и, конечно же, я сам, словно предвидя, как в один прекрасный день честолюбие, чувство справедливости и собственности, а может быть, еще и мужественность, вошедшая теперь в мою кровь и плоть, одержат верх над глубинной сутью, пассивной и, в общем-то, асоциальной. Именно для того, чтобы не пенять потом себе, я сдерживался от попреков в адрес Лоранс, как бы смешно это теперь ни выглядело.
Нельзя от меня требовать, чтобы я слишком переживал и мучился из-за поступков того, кому никогда не принадлежал, кого никогда так уж безумно не любил, чье поведение к тому же мне казалось внушенным не настоящей враждебностью, но своего рода раздраженной страстью. Только получилось так, что прожженные буржуа и мои друзья-бессребреники впервые словно сговорились и поджидали, что я вот-вот выйду из себя и покончу с этой историей. И разумеется, в один прекрасный день я начну думать как и они. Против своей воли я затею этот последний бой без бойцов, судебный процесс, в котором для одних я выступлю в роли жертвы, для других в роли обвиняемого, а в сущности, я всего лишь апатичный свидетель. Ну уж ни в коем случае я никогда не стану судьей: хотя, какую бы роль ни довелось играть мне самому, я все равно буду не прав. И чем все эти пертурбации кончатся?.. По-моему, Лоранс, которая не переставала меня удивлять, могла вполне логично – конечно, следуя своей логике – или всадить в меня нож, или пригласить на изысканный ужин. Короче, пусть еще поглумятся надо мной, только не слишком долго, поскольку мое возмущение, негодование, презрение уже на пределе. На пределе и нежность, сострадание – все чувства словно выдохлись. И я знаю, какое чудовищное и, быть может, роковое впечатление производит эта моя несостоятельность на тех, кто меня еще любит. Потому-то при всем при том, что я терпимо и доброжелательно настроен, мне и видятся два разных завершения этого кризиса; оба, в сущности, в духе романов с продолжением, просто один трагический, другой пошлый. И, по правде говоря, второй мне более созвучен.
Кориолан ушел, и я долго бродил один по Парижу. Я прошел по авеню Дю Мен и дальше, вплоть до крохотной старой железной дороги; Париж еще окружен такими путями с развороченными рельсами, заросшими крапивой и усыпанными битым стеклом. Кольцо это не цельное, но город все же как бы замкнут бульварами Великих Маршалов, по которым я так люблю гулять. Когда шагаешь по этим заброшенным путям, мерещится, будто странствуешь по забытому уже пространству старых вестернов тридцатых годов, или где-то в деревне, или на неведомых планетах, или в конце прошлого века, пробираешься по узким парижским улочкам, пользующимся дурной славой; здесь я чувствовал себя одиноким героем Карко, [26] Брэдбери или Фицджеральда… Целую неделю у меня даже времени не было, чтобы взять в руки серьезную книгу. И от этого тоже на меня порой накатывает депрессия.
26
Франсуа Каркопино-Тюзоли Карко(1886–1958) – французский писатель и поэт.
Осень брала свое, быстро смеркалось и холодало; озябший, я переступил порог «Льон де Бельфор» где-то около шести часов. Все были в сборе: хозяин, пара зевак и Кориолан. Все четверо посмотрели на меня, ответили на мое приветствие и разом отвели глаза. Чувствовалась какая-то неловкость и растерянность, хотя обычно здесь царит непринужденная атмосфера. «Уж не заходила ли сюда Лоранс выпить лимонаду?» – спросил я Кориолана, усаживаясь перед ним. Но он даже не улыбнулся, поморгал и вдруг протянул мне через столик журнал, который переложил к себе на лавку, когда я вошел. «Прочти вот это», – сказал он. Я посмотрел на него, поднял глаза и увидел, как хозяин и его записные клиенты тут же уткнулись в свои стаканы. Что еще стряслось?
В руках у меня был самый популярный во Франции и Наварре еженедельник, выходивший по пятницам. Значит, этот номер только что поступил в продажу, и я удивился, с какой поспешностью в «Льон де Бельфор» бросились его читать.
Я раскрыл его… На десяти страницах были помещены мои фотографии, увеличенные или обрезанные, так или иначе скомпонованные (во всяком случае, наверняка их предоставила Лоранс, поскольку были они только у нее), – мои детские фотографии, неведомо откуда выплывшие на свет: вот первое причастие, вот я солдат, на экзаменах в консерваторию с другими абитуриентами, пять или шесть фото на берегу моря, дома или около моей машины (эти сама Лоранс снимала) и, наконец, две-три, где мы сидим на каменной скамье на террасе ресторана, – самые банальные фотографии молодой пары, но я ведь знал, что они были наши, и только наши. Я почувствовал легкий озноб. Чрезмерная доверительность фотоподборки Лоранс сулила еще более кошмарный текст. И вправду, первая же страница начиналась так: «Есть еще мадонны для поэтов». Все остальное я медленно прочитал от корки до корки. Обман или глупость достигали порой в этом тексте головокружительных высот, но в целом выходила премиленькая история: Лоранс, очаровательная молодая богачка, за которой ухаживали все светские львы, зашла как-то в кафе на бульваре Монпарнас и повстречала там молодого одинокого волка с мукой в глазах. Она узнала, что он композитор и очень талантлив; с первого же взгляда оба страстно полюбили друг друга. Молодой волк умел говорить о музыке, о поэзии, но не о деньгах, молодой волк, кроме того, был почти нищим и круглым сиротой. Она тотчас отдала ему все, что имела, и это было немало. Конечно, ее семья беспокоилась из-за финансового положения молодого человека, но в конце концов родители были тронуты их любовью и согласились на брак. Только мать Лоранс, потрясенная всеми этими событиями, умерла от сердечного приступа, и отец Лоранс – увы – не мог им этого простить, он порвал с ними. Молодая женщина бросила вызов. Она бросила вызов среде, безденежью, оскорбленному отцу и беспокойному, неудачливому молодому супругу. Он хотел во что бы то ни стало завоевать славу, чтобы ей нравиться, готов был взяться за что угодно, участвовал в тысяче разных конкурсов, проваливался, а потом ей приходилось его утешать. Она страдала: как он неловок, особенно с ее друзьями – то ему хотелось произвести на них ослепительное впечатление, но он делал неловкие шаги, то смотрел на них свысока. Вскоре они остались одни, и молодая жена терпеливо переносила его капризы, так как, чтобы проверить ее чувства, он мог из самого смиренного скромника преобразиться в чудовищного эгоиста. Но она его любила, ах, как она его любила! Ради него она отказалась от всех и вся, даже от того, чтобы завести ребенка, желания, нормального для молодой женщины, – просто «когда у тебя уже есть большой ребенок, другого и не нужно», сказала она с очаровательной и смиренной улыбкой нашему репортеру. Все эти провалы обескураживали молодого волка, он все больше мрачнел, в его смоляных волосах появлялись белые нити. Однажды она случайно встретила своего друга, режиссера, бросилась к нему, наобещала золотые горы, если он попробует музыку композитора, экс-молодого волка. Друг согласился и ради нее пошел даже на конфликт с продюсером. Три месяца, четыре месяца подряд муж работал не покладая рук, сочинял слишком интеллектуальную, слишком отвлеченную музыку, и Лоранс приходилось незаметно направлять его в другое русло, очень незаметно, чтобы он не замкнулся и не забросил все дело. Наконец однажды к нему пришли четыре ноты из темы «Ливней», она же помогла ему найти и остальные; она поддерживала его «с опасностью для своего собственного душевного равновесия», и вот благодаря ей он разродился своим знаменитым шлягером, хотя казалось, будто жена ни к чему и не притрагивалась. Июньским вечером – или это было в июле? да разве дата так уж и важна? – она принесла музыку врагу-продюсеру и другу-режиссеру – оба усталые, изверившиеся и все такое прочее, – заставила их прослушать, и один так и подскочил на своем кресле, а другой в него упал, в зависимости от того, кто какое положение в этот момент занимал, но восхищение было всеобщим. Наконец-то усилия мужа увенчались успехом, пролился бальзам на раны, нанесенные его честолюбию, и он, наивный, улыбался, радуясь этим атрибутам триумфа (она же, разумеется, не хотела открывать ему свои маленькие хитрости). Он, конечно, предлагал отдать ей все, но она отказывалась, она хотела, чтобы он чувствовал себя свободным, чтобы сам распоряжался своей судьбой, даже если ей и пришлось в течение семи лет попирать свою собственную, чтобы обеспечить их будущее, настоящее и прошлое. И что бы ни ждало молодого композитора (хоть «Оскар» – высшая награда в Соединенных Штатах), все почести на свете не помешают ему вечером найти приют в их доме и, дрожа, прильнуть к ней, чтобы сказать: «Поклянись мне, что ты никогда не оставишь меня одного». Закройте кавычки, закройте статью. Герольды трубят и бьют в барабан. Я отбросил журнал.
Наконец я понял, с чего это вдруг такой всплеск моей популярности. Я претендовал на приз в Голливуде за лучшую музыку к фильму. Но вот всего остального я не мог понять, почему Лоранс выставила нашу жизнь в виде сумбурной, хаотичной, гротескной, пошлой мыльной оперы. Это тошнотворно. Даже не просто тошнотворно – это гадко, омерзительно. Я понял, почему от меня прятали глаза и эта парочка простаков, и хозяин кафе, и даже Кориолан, мой лучший друг.
– Что я могу сделать? – спросил я.