Поворот рек истории
Шрифт:
Князь Глеб сидел прямо на палубе и держал тело Гавраса на коленях.
– Ну как же ты, друг мой… Как же ты, брат мой…
– Брат-то… я твой, – пробормотал арменин, теряя сознание, – а иперперон… все равно мой.
– Да твой, твой, – ответил князь со вздохом. Вынул золотую монету и сунул ее Гаврасу в руку. Тот ослабел до такой степени, что иперперон выкатился у него из пальцев.
– Ничего, ничего, – сказал князь, подбирая монету.
Глеб опять вложил ее арменину в руку, а чтобы она вновь не упала, сжал его ладонь своей. Турмарх, кажется, уже ничего не понимал. Он лежал, запрокинув голову и закрыв глаза.
– Ничего, ничего… – повторил князь. –
Пока Гаврасу останавливали кровь, стратиг заговорил с Апокавком:
– Послушай, грек… дурного слова от меня более не услышишь. Не бросился бы ты, так Ховра мой, буйная головушка, точно бы жизни лишился. Не как патрикию, а как другу скажу тебе, ибо теперь ты мне друг: прости за укоры. И вот тебе – на добрую память.
Стратиг, сняв с шеи золотой образок с изображеньем святых Бориса и Глеба, протянул его Апокавку.
31
«Молодой город, можно сказать, юный город. Совсем недавно пришли сюда люди креста Господня. И хотя царская казна вкладывает в здешние края умопомрачительное количество серебра, каменных строений еще мало, храмов еще мало, да и сам град Воскресенский невелик… Казалось, только что выехали из палат стратига, а вот уже и окраина, деревеньки предместные, и – пустынное место… Ну да еще вымахает на славу: растет быстро».
Тайное дело требовало бережения. Стратиг повелел подвергнуть мятежного генуэзца суду вдали от города, от чужих глаз и ушей, позвал с собой немногих верных людей. На берегу моря поставлено было резное деревянное кресло с костяными и золотыми вставками, прямо на песок. Заняв место судьи, Глеб Белозерский приказал поставить перед ним подсудимого. За спиной у генуэзца встали двое приставов с топориками.
Князь кивком велел дьяку выйти вперед. Тот вынул из бархатного мешочка свиток и приготовился отвечать на вопросы.
«Совсем еще молодой человек… и уже дьяческий чин имеет. Как видно, здесь, на земле Ойкумены Эсхаты, чины выслуживаются быстрее. По виду – русский. Щеголь, как и все русские, серебром кафтан обшил, сапоги вообще невообразимые: каблук красный, верх – белой кожи, лилии на нем вытиснены… франкская работа. Откуда только торговцы сюда не добираются! А казалось бы – дальняя даль… Запомнить».
– Афанасий Козьмин сын Совин, велю тебе объявить закон на государева крамольника.
Дьяк с немыслимой быстротой принялся вертеть деревянные палочки, к которым были приклеены верхний и нижний концы свитка. Узкий бумажный столбец длиной локтей в двадцать, а то и в тридцать содержал в себе Судебник царя Иоанна III, получивший силу совсем недавно. «Скоро же сюда новый свод русских законов доставили», – приятно удивился Апокавк.
Нужное место, наконец, открылось.
– Государскому убойце и коромолнику, церковному татю, и головному, и подымщику, и зажигалнику, ведомому лихому человеку живота не дати, казнити его смертною казнью, – объявил Совин.
Друнгарий поморщился.
– Ты знаешь, стратиг, я имею право судиться греческим законом.
– Имеешь, мятежник. Токмо мы уже все твои права разочли и вычли, нет у тебя ходов ко спасению… Светлейший господин патрикий Империи, думный дворянин государев, разъясни-ка лукавцу, каков на него греческий закон.
Апокавк, усмехаясь, встал рядом с дьяком и выдал наизусть, без запинки:
– Воинскому служильцу подобает судиться воинским законом. Воинский же закон царский эллинский гласит: по статье первой, тот, кто осмелится организовать заговор, или тайное сообщество, или бунт против своего архонта, будет подвергнут отсечению головы, в особенности предводители заговора или бунта. По статье седьмой, если кого-либо уличат в желании передаться врагам, того следует наказать высшей мерой наказания, причем не только его самого, но и единомышленников и умолчавших. По статье двадцать седьмой, совершивший воровство стратиот, к каковому приравнивается любой воинский начальник, включая друнгария, да будет изгнан с военной службы, после того как он вернет украденное в двойном количестве. Учитывая то обстоятельство, что книга была передана царскому служильцу, то есть мне, преступление было совершено против собственности самого императора, а не частного лица, что включает статью тридцать первую: «Провинившийся перед императором умерщвляется, а его имущество конфискуется».
Герман одобрительно покачал головой:
– Вот же складно поет! Яко птица сладкоголосая. Заслушаешься!
Князь раздумчиво потер подбородок, глянул на митрополита, и оба друг другу едва заметно улыбнулись. Апокавк, уловив эту их игру, рассердился: «О чем-то между собой уже сговорились, а меня, царского слугу, оставили с краю, не уведомив о своем договоре. Посмотрим, надо ли терпеть такое!»
Подсудимый молчал. Наместник пожелал ему прояснить суть дела до конца:
– Вот тебе греческий закон, мятежник. По трем статьям подлежишь смертной казни, еще по одной – изгоняешься со службы и платишь стоимость книги вдвое. Впрочем, мертвецу, у которого забрали все имущество, платить вроде как несподручно, да и не из чего.
И тут генуэзец поднял на Глеба взгляд, полный ярости, и закричал:
– Хочешь убить меня, варвар? Убей! Убей! На что ты еще способен! Вы… вы все разрушили… Но я не боюсь тебя!
Князь равнодушно отметил:
– Ну, хотя бы не трус…
Воцарилось молчание. Друнгарий, только что гневавшийся, обмяк. Из левого глаза покатилась у него слеза. Он бы и не хотел, наверное, чтобы слабость его заметили, но предательская слеза у него не спросила разрешения. Генуэзец дернулся, порывистым движением смахивая ее. Глянул на князя дерзко. Мол, не думай, я тебе не баба, не взвою и сапоги целовать не стану, вымаливая пощаду.
– Но Бог милостив… – неожиданно произнес Герман.
«Какой-то знак подает князю».
– А государь справедлив, – сейчас же откликнулся Глеб. – Я его волею рассуживаю здесь суды, его волею караю и милую.
Генуэзец воззрился на него со смесью деланного презрения и надежды на лице.
– Существует очень древний русский закон… от корней Руси, от самого ее изначалья. Злодейство, совершенное на братчине, во хмелю, считается чуть меньшим злодейством, и, значит, на злодее – чуть менее вины. Ведь всякий, кто идет на пир, ведает, что за чашею вина или меда хмельного скоро теряется образ Божий в человеке… Одно – жизнь повсядневная, иное – время братчинное. На пиру – от зла только успевай уворачиваться, ибо бес близок. Вот я и раздумываю: вспомнить ли мне о древнем законе или не вспоминать? Ты, фрязин кривой, с братчины идучи, со своим прислужником закон преступил… и тут как повернуть: отселе глядючи, пир-то ты уже покинул, а оттуле смотрючи, хмель-то в тебе тот самый играл, что ты у меня в гостях во уста свои принял. Вот я и недоумеваю: ежели тако, то ты мертвец, а ежели инако – живец, со службой распростившийся да серебра казне нескудно отдавший, ибо книга, за ветхостью лет ее, дорога, но дом и прочее имущество сохранивший… Нет, не пойму пока, что мне с тобой делать.