Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху. 1930–1940-е годы
Шрифт:
А у Лукашовых в связи с арестами появились новые заботы. Их стали вызывать в райотдел НКВД на очные ставки с подследственными. На очную ставку с Кондаковым Лукашов пошел в синих очках для слепых. На Кондакова старался не смотреть. Тот был небрит, без галстука и вообще какой-то неопрятный. Василий Сергеевич изобличал Кондакова в контрреволюции. Увлекшись, заявил даже, что на кондаковской фабрике в Иваново-Вознесенске работало тридцать тысяч рабочих, забыв, что ранее, на допросе, говорил о трех тысячах. Эту промашку никто и не заметил. В конце концов, не все ли равно? Орехов был доволен. В коридоре встретил его, по плечу похлопал. Так, мол, держать. Не робей, Вася!
Но прошло немного времени, и у Лукашова, хоть и понимал он, что выполняет свой долг перед Родиной и партией, на
Вскоре думать ему надоело. Он купил бутылку водки и по-пролетарски напился, а вечером пришел в НКВД к Орехову и пытался объяснить, что он не какой-нибудь подлец, что он человек честный, что за советскую власть он жизни не пожалеет, ни своей, ни чужой, но хочет все же у Кондакова прощения попросить, чтобы тот простил его, подлеца. Не для себя же он старался, а для дела, для пользы коммунизма. Орехов слушать его не стал, а два оперативника вытолкали Василия Сергеевича из райотдела на темную, сырую улицу, как говорится, взашей. Поделом тебе, деревенщина!
Октябрь уж наступил… В доме 4 по Покровскому бульвару арестовали сорок человек. До глубокой ночи многие жильцы не ложились спать. Жгли книги, тетради, дневники, письма, записки. Выглядывали в окна, прислушивались к лифту. Так проходили недели, месяцы. И вот в один прекрасный день узнают жильцы дома о том, что бывший главный чекист страны, Николай Иванович Ежов, оказывается, враг народа и что он арестован. Сначала верить не хотели, думали – провокация. Когда, наконец, поверили, многие обрадовались. Но не все. Некоторым работникам домоуправления и им сочувствующим радоваться что-то мешало. Лукашов, правда, к тому времени из домоуправления ушел, получил, так сказать, повышение: стал начальником столярной мастерской в Академии руководящих кадров коммунального хозяйства, что в Ветошном переулке. Потом к нему туда и Евгения Евгеньевна перебралась. Тем не менее все, что происходило в родном домоуправлении, их не переставало интересовать. К тому же там разговоры пошли нехорошие. Жена Городецкого, например, заявила швейцарихе Трушиной: «Мне известно, кто посадил моего мужа, теперь я их посажу». Трушина испугалась и шепнула Городецкой, что у НКВД везде уши. На это Городецкая подняла правую руку и раздраженно сказала: «А! Лучше бы у них везде были мозги!»
Каждый работник домоуправления, вместе с Лукашовыми, почувствовал в словах Городецкой личную для себя угрозу. Люди стали нервничать. Дошло до того, что в домоуправлении на партийном собрании, посвященном дальнейшему укреплению социалистической законности в нашей стране, секретарь партийной ячейки Петрович плюнул в лицо гражданке Абакумовой, а та обозвала его фашистом. Макушин схватил Петровича за руки, чтобы он не избил Абакумову. Поднялся шум, крик. В общем, собрание было сорвано. До осуждения Ежова и его преступной банды, как планировалось, дело так и не дошло.
В 1939 году от знакомой почтальонши узнали Лукашовы о том, что Городецкая дошла до самого генерального прокурора, и ее саму в прокуратуру вызывают. Евгения Евгеньевна в связи с этим наведалась как-то в девятую квартиру. Уж больно хотелось ей найти переписку Городецких с прокуратурой. Позвонила. Открыла соседка. Подошла Евгения Евгеньевна к двери Городецких, дернула ручку, дверь и открылась. Она юрк в комнату и сразу к роялю. На нем какие-то бумаги лежали, газеты. «Может быть, письма-то среди них?» – подумала Лукашова и стала быстро-быстро перебирать бумаги, а сердце так и стучит, так и стучит, и вдруг слышит голос за спиной: «Тетя, что вы ищете?» Евгения Евгеньевна вздрогнула, оглянулась. Оказалось, что дочка Городецких, Белочка, сидит в кровати и смотрит на нее. «Я, милая, газету ищу. Мне одна газета очень нужна. А почему ты не в школе?» – «Я болею», – ответила девочка. Евгения Евгеньевна взяла какую-то газету и исчезла. В тот же день Софья Борисовна, встретив Лукашову на лестнице, пристала к ней: «Евгения Евгеньевна, ради бога, скажите, что это значит, зачем вы заходили к нам в комнату? Я ужасно волнуюсь. Я же знаю, что у вас всегда есть газеты». – «Не волнуйтесь, – отвечала ей Лукашова, – верьте, что я вам лучший друг и плохого вам ничего не желаю».
Евгения Евгеньевна, конечно, не рассказала Софье Борисовне о том, как ее вызывали в НКВД и как она оговорила Городецкого черт знает в чем, и теперь Городецкий, как дурак, бьет себя в грудь и клянется, что этого не было, а следователь показывает ему протокол допроса Лукашовой и говорит: «Как же не было, а показания Лукашовой что?» – «Ложь!» – вопит Городецкий. «Но ведь у вас с Лукашовой враждебных отношений нет?» – «Нет», – отвечает обалдевший арестант. «Ну вот, – продолжает спокойно следователь, – зачем же ей вас оговаривать, и почему же мы должны верить вам, врагу советской власти, и не верить честному советскому человеку? Скажите честно, вы враг советской власти?» – «Нет! Я не враг советской власти», – кричит в отчаянии Городецкий. «Вы ее друг?» – спрашивает следователь. Городецкий, который уже впал в тон отрицания, снова кричит: «Нет!.. – Но тут же спохватывается и твердит, пуская слезу: – Я друг, я друг, я друг…» – «Увести», – говорит следователь, и Городецкого уводят из кабинета по длинному казенному коридору в камеру, где он может сколько угодно бить себя в грудь и рассказывать, как он любит Сталина, партию и советскую власть. Только делать этого ему уже не хочется, а уткнувшись лицом в холодную крашеную стену, как в мамкин подол, он долго и безутешно плачет.
Наступает 1940 год. Лаврентий Берия, став наркомом, наводит порядок в органах. Борьба с последствиями «ежовщины» приобретает подчас жестокий, если не сказать, разнузданный характер. Теперь в тюрьмы и лагеря попадают те, кто в свое время изобличал «врагов народа». Для Лукашовых наступают черные дни. Прокуратура допрашивает тех, на кого Лукашовы давали показания, и их друзей. А друзья и товарищи Лукашовых: Макушин, Буратовский, Цветков, которого к тому времени самого посадили, становятся мишенью для критики со стороны жильцов дома. Теперь уже о них, как и о Лукашовых, следователь ведет речь на допросах.
И оказывается, что Лукашова – склочница и скандалистка. Если в квартире затевается какое-нибудь мероприятие – генеральная уборка или ремонт, – то она всегда против. Если ей справиться с коллективом не удается, то ей на подмогу приходит Лукашов. Кричит, что он член РКП(б), что на него нападают, что он так этого дела не оставит. Угрожает чем-то неопределенным, и людям становится страшно от его слов. Что-то есть в этом Лукашове пугающее. Не случайно именно его всегда зовет себе на подмогу, как свидетеля, бывший домоуправ Цветков – пьяница, скандалист и провокатор, который, затеяв скандал, сам же вызывает милицию. Этот Цветков, будучи домоуправом, занял в квартире, помимо своей, еще и комнату при кухне, а потом прорубил из нее стену в смежную с ней кладовку. Занял и ее, а вещи жильцов, которые там хранились, выставил в коридор. В общем, гусь тот еще.
Чем хуже становились в глазах следователя Лукашовы, Цветков и другие бывшие изобличители врагов советской власти, тем светлее и чище представлялись в материалах уголовного дела личности Мошковичей, Иванова, Кондакова, Городецкого и других, загнанных к тому времени в Тулун, в Бамлаг, в Инту и другие отдаленные места. В Белоруссии допросили Иофинова и Еврейсона и выяснилось, что Городецкий Израиль Дон-Бенцианович происходит из бедной еврейской семьи и никогда не имел фабрики гнутой мебели, впрочем, негнутой – тоже, что Иванов Александр Сергеевич никогда не был офицером царской армии, а, наоборот, служил в Красной армии и прослужил в ней всю Гражданскую войну, что мастерской у него не было и никогда никого он не эксплуатировал, а Аркадий Васильевич Кондаков, начав службу на фабрике Грязнова с «мальчика в конторе», хоть дослужился до заместителя заведующего фабрикой, но хозяином ее никогда не был.