Поздний звонок
Шрифт:
– Настоящая месть должна быть неразумна, смешна, нелепа, – говорил Чижов, имея в виду не столько Жоргала, отомстившего Унгерну, сколько меня в паре с собой. – Это должен быть порыв, а не расчет. В таком случае месть ведет к пониманию между людьми.
Его научный руководитель умер от инфаркта, диссертацию защитить не удалось. Жена, ребенок, зарплата сто рублей, никаких перспектив с жильем, а среди собирателей книжного антиквариата есть люди влиятельные, обещают помочь с квартирой. Главное – накопить на кооператив, говорил Чижов, тогда он снова займется наукой. При теще, в проходной комнате, это невозможно, тем не менее в научном мире с ним до сих пор считаются, недавно из Улан-Удэ пришло письмо, просят о консультации. Он им написал: шлите копченого омуля. В шутку,
На прощание пожимая мне руку, он сказал:
– Поверьте, это очень хорошая, милая, несчастная женщина.
Я не сразу сообразил, что речь идет о его московской знакомой, которой он подарил украденный у меня гау.
Мой поезд уходил вечером, я купил билет и вновь отправился бродить по улицам.
Нева была шире, чем Селенга, но уже, чем Кама. Медный всадник топтал змею, в год которой родился Жоргал.
«Саган-Убугун, – повторял я, – Урга, Унгерн».
В немецкой фамилии странно отзывалось название монгольской столицы и имя буддийского отшельника, словно некто, дающий имена и через имена определяющий судьбы, предвидел, что когда-нибудь их будут произносить вместе.
Отсюда, из этого города, безвестный есаул Унгерн-Штернберг, храбрец, фантазер и пьяница, при Керенском выехал в Забайкалье, а спустя три с половиной года, генерал-майором, чье имя хорошо знали в Москве, Пекине и Токио, стоял на Богдоуле, смотрел в бинокль на крышу храма Тэгчин-Калбынсум, где возле колеса учения, похожего на корабельный штурвал, копошились китайские пехотинцы в пепельно-серых мундирах. Справа и слева от колеса лежали выкрашенные в красный цвет деревянные лани – память о том, что они были первыми слушательницами бенаресской проповеди Будды Шакьямуни. Между ними китайцы устанавливали пулемет. Степь была голая, снег уже сдуло ветрами. Градуировка шкалы рассекала летящие из Гоби песчаные облака, и если не слушать, как трещат выстрелы, казалось, что походы Чингисхана окончились только вчера.
В это время мой дед бродил по опустевшему дворцу бухарского эмира, а бабушка, беременная моей мамой, шила распашонки и видела за окном тяжелые снежные горбы на домиках Замоскворечья. Через полгода, когда Азиатская дивизия пересекла границу Дальневосточной республики, в Петрограде шли дожди, пыльные вихри неслись над бурятской степью, а между ними, посредине огромной страны, в бедном городе моего детства, о котором ни дед, ни бабушка еще не думали как о городе своей старости и смерти, вьюгой тополиного пуха заметало недавно переименованные улицы – прямые, немощеные, с колонками водопровода, торчащими на углах кварталов, как вкопанные в землю старинные пушки. Восток и Запад были двумя зеркалами, с двух сторон поставленными перед Россией, она гляделась то в правое, то в левое, всякий раз удивляясь, что отражения в них не похожи одно на другое.
В юности я сочинял стихи. Сидел на скамейке возле Медного всадника и бормотал:
Там, где желтые облака
Гонит степь на погибель птахам,
Всадник выткался из песка,
Вздыбил прах и распался прахом.
6
Мы пили чай, Больжи рассказывал, как некий бур-хан, чье имя он позабыл, сотворил первого в степи человека:
– Сразу, конечно, сделал его с душой белой, как лебедь. Подумал-подумал… Нет, думает, нехорошо. Как такой человек станет барашков резать? С голоду помрет! Сломал его, другого сделал. С душой черной, как ворон. Подумал-подумал, опять нехорошо, ведь так он прямо в ад пойдет. Снова сломал, третьего сделал. Дал ему душу пеструю, как сорока. От него все люди пошли, но все маленько разные. У кого черных перьев много, у кого – мало.
Больжи подмигнул, давая понять, что сам он, конечно же, не верит в такие сказки, и добавил:
– У Жоргала черных совсем мало было.
К середине августа, оторвавшись от погони, Азиатская дивизия пересекла границу Монголии. В ней оставалось еще около двух тысяч
Когда он проезжал близко, Жоргал чувствовал исходящий от него тяжкий запах зла, дух смерти. От бессильной ненависти к нему, как от ледяной воды, начинали ныть зубы, но Унгерн был с ним ласков, держал при себе, обещал подарить немецкий бинокль для охоты, женить на княжеской дочери и самого сделать тайджи, если он поедет по кочевьям рассказывать о сплющенных Саган-Убугуном пулях.
Двигались без дорог, по речным падям, останавливаясь лишь для того, чтобы дать отдых измученным лошадям. На коротких привалах люди не успевали ни выспаться, ни сварить пищу. Всадники сидели в седлах, как пьяные, у Найдан-Доржи запали виски, очки сваливались. От тряски и полусырого мяса болела печень, желудок не принимал пищу. Порой казалось, что они уже вступили в область невидимого и теперь можно не торопиться. Во сне к нему приходил сиамский принц, говорил, что даже из тех волос, которые Саган-Убугун отрастил за семь столетий после смерти Чингисхана, нельзя сплести мост через эту бездну.
Горы стояли, как каторжники, с наполовину обритыми головами – юго-восточные склоны голые, северо-западные покрыты лесом. Поверх кедрача на вершинах громоздились мрачные каменные гольцы. В июле Ургу занял Экспедиционный корпус Пятой армии, на севере тоже были красные, на востоке маршал Чжан Цзолин не терял надежду вернуть Халху под власть Пекина. На западе, преследуя генерала Бакича, выкидывая сибирских беглецов из наскоро свитых гнезд, монгольскую границу перешли эскадроны Байкалова. С ним было красное знамя, с Бакичем теперь – тоже красное, лишь маленькая трехцветная пастилка нашита в верхнем углу, под копьецом, и белое, освященное кровью зарубленного казачьего вахмистра, девятихвостное знамя из блестящей парчи реяло над отрядами Джа-ламы. В нем воплотился дух умершего двести лет назад великого воителя Амурсаны, повелевший ему избивать всех пришельцев без разбора, кто бы они ни были – беженцы из Сибири или китайцы с косами и без кос.
Монголия… Тысячи русских прошли через нее на восток, и тысячи остались в ней навеки. Их убивали китайские солдаты, рубили казаки Унгерна, резали монголы, отчаявшиеся отыскать источник собственных бедствий. Кости русские белели в каменистых равнинах Джунгарии, на голых склонах дикого Танна-ула, у подножий священного Богдо-ула, погребались лавинами и снегами, заметались песками Гобийской пустыни. На шестах над каменными грудами, возле которых отдыхают незримые хозяева гор, на засохших деревьях, где ночуют лесные духи, как последний след жизни этих прошедших и сгинувших здесь людей, среди лоскутов халембы и даембы оставались висеть пожелтелые ленты вологодских кружев, клочья морозовских ситцев, пузырьки с выцветшими сигнатурками омских, томских, иркутских аптек, флаконы от духов, форменные пуговицы, затверделые, как на перестоявшей новогодней елке, конфеты в одинаковых пыльно-серых обертках, бывших когда-то яркими и пестрыми. А то вдруг мелькнет платок или обрывок белья с любовно вышитой меткой, и случайный всадник, вглядевшись в нее, вздохнет, снимет шапку и перекрестит лоб.
Однажды в сопках наткнулись на место недавнего кавалерийского ночлега. Унгерн увидел широкие кострища, вытоптанную и выеденную лошадьми траву, окурки, жестянки от консервов и по многим приметам, в том числе по овсяной шелухе в навозе, определил, что здесь были не партизаны, а какая-то регулярная часть. Видимо, шли ему наперерез, но разминулись. Такая удача могла быть счастливым предзнаменованием, он приказал расседлывать лошадей. Это место казалось безопасным, как воронка от снаряда, в которую уже не упадет другой.