Поздняя повесть о ранней юности
Шрифт:
Позвали меня к новому комбату — Трусову. Я начал отказываться, говоря откровенно, что «мухобоем» (так солдаты называли ординарцев) мне быть стыдно, что я лучше пойду куда угодно, но только не в ординарцы! Как я потом понял, Трусов оказался очень хорошим человеком. Он объяснил, что ординарец ему нужен не для личных нужд, с ними он и сам справится, а для помощи в управлении батальоном. И если мне это не понравится, я смогу в любое время уйти от него. И тут же выдал первое задание: привести батальон к семи утра на место, которое отметил на карте. Это была просека в километре от шоссейной дороги и примерно в 10–12 километрах от нашего расположения. Там надо было накормить людей и в восемь часов связаться с ним по радио. Затем он снял с себя и отдал мне планшет с картой, а сам уехал с Пенкиным верхом на лошади. Была ночь. Все спали. Я тоже. Не приняв всерьез его приказ, улегся на соломе. Сразу не уснул, все думал о происшедшем за
Летом 1944 года я учился в Херсонской школе юнг, куда попал после двух лет пребывания вместе с матерью и младшим братом в оккупированном Днепропетровске. Отец мой умер в 1938 году. Он был военным. Сам я родился в Одессе в 1929 году. Потом жил в Тирасполе, а с 1933 года — в Днепропетровске. За годы оккупации пришлось много увидеть и, как и всем, хлебнуть немало горя.
Когда учился в Херсоне, начальником школы был капитан первого ранга Москалини. В сентябре 44-го нас послали на уборку урожая в Каховский район, где мне и еще троим явно не повезло: какие-то хулиганы убили из винтовки племенного колхозного кнура. Обвинили, конечно же, невиновных. Мы выступили в их защиту, а кончилось тем, что Москалини отчислил из школы четверых «защитников». Двое из нас уехали домой, а я с товарищем — к его брату, старшему лейтенанту, командиру батареи, лежащему в госпитале в Николаеве. Мы ехали к нему, преследуя одну цель: пробраться вместе с лейтенантом на фронт! Однако брат товарища не оправдал наших надежд: он долго не раздумывая, купил нам билеты до Днепропетровска и для пущей уверенности дал телеграмму нашим родителям. Сам же ушел в команду выздоравливающих. Мы с Борисом прямо с вокзала отправились в Заводской РВК и стали проситься в армию, прибавив себе по три года. Красивый, без левой руки майор, гнал нас из военкомата целый день, а к вечеру сдался. Записав нам 1926 год рождения, отправил в запасной полк, а через 25 дней мы уже ехали на фронт…
…Под Волковыском мы, группа новобранцев, выгрузились. Прошли пешком километров 12–15 и в одной польской деревеньке нас встретили офицеры и генерал — командир дивизии, который объяснил, что попали мы в 191-ю стрелковую Новгородскую дивизию, прибывшую из-под Ленинграда и находящуюся на формировке. Затем развели по полкам. В следующей деревне нас опять встретила группа командиров. Построили в каре, в центр вошли человек пятнадцать офицеров и старший из них представился: полковник Звягинцев, командир 546-го стрелкового полка. Затем представил офицеров. Первым назвал начальника разведки — капитана Кудрявцева. Вышел молодой красивый и подтянутый офицер. Командир полка спросил у всех, нет ли добровольцев во взвод полковой разведки, куда требуется 18 человек. Я и говорю своему другу: «Коль сюда попали добровольно — пойдем и дальше». Перед строем вышло нас человек 11–12. Капитан увел нас за сарай и еще раз сказал, что разведка — дело добровольное, связанное с большой опасностью, и пока не переписаны фамилии, можно передумать и вернуться в строй. Один вернулся, такой высокий и с очень уж необычным в то время сытым лицом.
И вот первая встреча. Из-за стожка соломы вышел среднего роста, довольно плотный, одетый в телогрейку защитного цвета и ватные брюки, в портупее и с новенькой кобурой на поясе, младший лейтенант. Держа руки за спиной, он стал приближаться к нам. Мы, несколько человек, повернулись в его сторону, а капитан, проследив наши взгляды, сказал, что это и есть наш командир взвода — младший лейтенант Зайцев. Он один остался в живых от прежнего состава взвода лишь потому, что в это время был на курсах «Выстрел». До этого Зайцев был сержантом, помкомвзвода. Мы стояли, а младший лейтенант приближался. Нас от него отделяло не более 15–20 шагов. Шел он медленно, пристально, но без напряжения изучал каждого оценивающим взглядом. Потом мы вместе служили, были в боях, попадали в самые невероятные ситуации, вместе ели из одного котелка, но за прошедшие годы образ его стерся из памяти почти совсем… Шел, не торопясь, чуть косолапой походкой, держа руки за спиной, медленно переводя взгляд с одной нашей физиономии на другую. Запомнилась его сдвинутая на глаза чуть ниже обычного шапка и, конечно же, лицо — широкоскулое с еле заметными следами оспы, спокойное и очень доброе, какое бывает у хороших деревенских парней. Подходя к каждому из нас, он брал под козырек, называл свою фамилию и каждому крепко жал руку.
Потом, очевидно, командир решил, что с этими добровольцами много не навоюешь, и нам во взвод дали еще пять человек — опытных ребят: бывшего разведчика фронтовой разведки Сашу Половинкина — старшего лейтенанта, разжалованного в рядовые; Володю Соловьева — кадрового сержанта, провоевавшего командиром орудия от границы до Сталинграда и обратно до Днепра, а затем попавшего в разведподразделение партизан Вершигоры, оттуда в диверсионную группу и уже потом после какой-то неудачи и гибели всей группы — к нам; Сашу Одольского —
Это было в начале декабря 1944 года, а через две недели напряженной учебы мы двинулись куда-то на юг; еще через неделю вошли на территорию Восточной Пруссии. Армия наступала, события разворачивались стремительно. Мы то входили в непосредственное соприкосновение с немцами, то нас отводили в ближний тыл, и мы куда-то двигались, преимущественно по ночам.
…Было нам, мне и Борису, по пятнадцать лет. Никто об этом не знал, никому никогда мы об этом не говорили, как и советовал майор из Николаевского военкомата. Конечно, было очень трудно. Во время форсированных марш-бросков проходили до ста километров в сутки, а иногда и больше. Спали на ходу, в снегу, под елью, у костра…
Через много лет на каком-то вечере, где были одни участники войны, меня попросили сказать тост. Я перечислил только очень запомнившиеся трудности и предложил выпить за здравие солдат пехоты. Многие зашумели. Не может быть, мол, такого — преувеличиваешь, начали вслух считать, сколько можно пройти за сутки, если двигаться со скоростью пять километров в час. Только один из ветеранов поддержал, потому что был на фронте командиром стрелкового батальона. Я, не садясь, спросил нескольких, особо сомневающихся, кем им довелось быть на фронте. Оказалось: один — прожекторист, второй — автомобилист, третий — служил в артиллерии на мехтяге и т. д.
…Разбудил меня часов в пять утра командир минометной роты старший лейтенант — веселый, смуглый, всегда всех подначивающий балагур. Жаль, не помню его фамилию, а вот внешность помню. Был он ниже среднего роста, со смоляными волосами, всегда улыбался. Разбудил и шутливо, с подначкой сказал, что батальон построен и надо вести, а командир, как сказали, у нас ты… Мне ничего не оставалось, как вскочить и действовать. Выбежал на улицу. Батальон стоял, многие меня знали, начались шутки, среди них и обидные. Я забрался в тачанку, где уже сидел радист, и выехал в голову колонны. Потом подошел тихонько к командиру 1-й роты и сказал, чтобы начали движение. Часа два мы двигались в темноте. Я подсвечивал на карту. К рассвету мы пришли на место. Приехала кухня, начали кушать. Меня окружили офицеры, стали спрашивать, как я в темноте ориентировался, подсмеивались, а мне все казалось, что идет какая-то игра в оловянных солдатиков, и если бы не звучали слова, брошенные кем-то в темноте: «холуй, мухобой, шестерка», — все было бы хорошо и даже приятно.
Дальше все шло как надо. В восемь часов утра включили рацию, комбат потребовал к себе 1-ю роту, всем остальным — ждать. Сколько ждать, кого ждать — ничего не сказал. Чуть позже приехал майор Пенкин. Оставив оседланную лошадь мне, попросил ездового отвезти его на тачанке в полк. Попрощался со всеми. И такое грустное лицо у него было — вот-вот заплачет. Видно знал, что по возрасту отставку получил, а это никогда не радует.
Когда вернулся ездовой, мне показалось, что я засиделся в тылу, тем более, что появились уже и адъютант и заместитель комбата. Собрал в вещмешок пару банок тушенки, буханку хлеба и флягу с водкой, сел верхом и подался на передовую выполнять свои «холуйские» обязанности. Подъехал к реке. Старики-саперы чинили маленький мостик, а откуда-то немец тревожил их из миномета, постреливая бесприцельно по площади, очевидно, не очень им владея. Один солдат мне говорит, куда, мол, ты на дырявой лошади едешь и показывает. Я спрыгнул, смотрю, а у лошади осколочный разрез на брюхе. Как бритвой срезано, и кишка висит петлей. Я снял седло, солдат говорит: «Пристрели». Я не смог, отпустил ее. Она пошла от меня на поляну, а кишка вылезала все больше и больше.
…Комбата нашел после полудня в какой-то яме у дороги. С ним были офицеры из нашего батальона. Сказал, что прибыл и, тихонько: поесть, мол, принес. Помнил, что ел он последний раз вчера вечером. Комбат отмахнулся. Я не настаивал. С хутора на взгорке били пулеметы, и мы до вечера ползали по кювету на четвереньках.
Когда стемнело, вперед двинули одну роту. Через короткое время поднялась стрельба, крики. Затем стрельба утихла, стали слышны стоны раненых. Прибежал ротный, весь возбужденный и грязный. Комбат ругал его, говорил, что посылал воевать, а не вести роту на убой, потом собрал всех, кто был под рукой. Набралось человек 30–35. Он повел их в сторону от хутора. Метров через 600–800 развернулся на 90° и опять во весь рост через поле до железной дороги. У насыпи опять на 90° влево. Пригнувшись, подошли прямо к домам. Немцы не сделали ни единого выстрела. Мы швырнули по гранате, прокричали ура, пальнули из автоматов — и в хутор. В домах — никого. Немецкие шинели и мундиры висят, автоматы и винтовки на месте, а немцев нет. Пошли в поле, собрали раненых и, вернувшись, метнулись за железную дорогу. Там стояли 2 или 3 каменных дома, но и в них тоже никого не было.