Позиция
Шрифт:
Во дворе под фонарем Василя Федоровича уже ждала Зинка — его младшая, шестиклассница. Чертова привычка, к которой сам и приучил — говорить правду, — была ему сегодня как дым в глаза: дуя на замерзшие пальчики и отводя глазенки в сторону, младшая поведала, что получила двойку. За ту самую задачу, которую решали они вдвоем. Он рявкнул на Зину, та заревела и пошла в дом. Только тогда вспомнил про подарок, вернулся к машине, полез на заднее сиденье и, догадываясь заранее, нащупал пакеты с черепками. Терпенье его лопнуло, он плюнул в сердцах, ворвался в сени, там было темно, и опрокинул ведро с молоком. Рванул на себя избяные двери и влетел, как на пожар. Влетел — и не мог сказать,
Фросина Федоровна сидела перед зеркалом, укладывала волосы.
— Только и знаете… мазаться, размалевываться… Не хата, а модный салон. Лампочку не могут зажечь в сенях.
Жена оглянулась и пожала плечами. Это означало удивление и укор одновременно. Когда это она рассиживается перед зеркалом? Разве есть у нее время на зеркала и косметику? Разве он забыл, что нынче они идут в гости?
Еще покрикивая на дочку, ощупывая пакеты с черепками, Василь Федорович мимоходом отметил, что все случившееся с ним час назад стало обретать иной смысл, но в тот момент эта догадка только сильней распалила его.
— Тищенко уж два раза звонил, — сказала жена. — Говорит, все собрались…
В тот же момент затрезвонил телефон. Голубой пластмассовый аппарат звенел тонко, мелодично, настырно.
— Небось снова он, — кивнула Фросина, не поворачивая головы.
— И какого… ему черта… Взяли моду.
Он схватил трубку, потянул за шнур, и аппарат соскользнул с полированной тумбочки, загремел по полу, от него отлетел большой кусок, и закривуляло какое-то колесико. В трубке квакнуло и затихло. Грек присел на корточки, постучал по рычагу пальцем, но трубка молчала.
— Ну вот… Теперь звонить не будут. Оставят в покое. А что, разве я не имею права на отдых? Не имею, да? — порывался он с вопросами неизвестно к кому, и Фросина Федоровна снова удивленно посмотрела на него.
— Ты свою служебную злость оставляй там, — махнула она рукой, — в конторе. Домой не носи.
— А ты оставляешь? — вскипел он. — Тебя не тащат каждый вечер по вызовам?
— Это другое дело, — ответила жена.
— И никуда я сегодня не пойду, — гремел Василь Федорович. — В конце концов могу я хоть раз в жизни побыть дома, лечь по-человечески в постель, почитать.
Он и вправду решил не ходить в гости. Хотя, если сказать честно, любил посидеть в шумном застолье, по нраву ему были крестьянские кушанья, и ценил он ритуал и сам умел сказать красивое, приятное хозяевам слово. Он знал, как много значат для людей искренние, добрые слова, и при случае не скупился на них. Но сейчас душа у него была как выжженное вербовое дупло: не было там красивых слов и вообще ничего не было.
Грек отправился на кухню, налил из графинчика фужер водки, выпил, закусил тем же мясом, что и в обед (борщ разогревать не захотелось), и потопал сапожищами в спальню, забыв переобуться в домашние тапочки. Вернулся, сгреб со стола газеты и журналы, включил настольную лампу и улегся в постель.
Развернул книжку, уставился на страничку. Не читалось. Перевел взгляд на розу в углу, вечно цветущую розу, — девчонки привязали бумажные, очень похожие на настоящие цветы, — и почувствовал, что ему словно чего-то недостает, не может он ни на чем сосредоточиться. Всю дорогу торопился, казалось, вот приедет домой и обдумает все спокойно и сможет все разложить по полочкам. Но мысли расплывались, да и не хотелось теперь ничего вспоминать, а углубиться в чтение тоже не мог.
Фросина Федоровна постояла на пороге, вздохнула и молча пошла на кухню. За двадцать лет семейной жизни изучила мужа, знала, что теперь его трогать нельзя, что не надо даже ни о чем расспрашивать и, сохрани боже, успокаивать или сочувствовать. Пускай перекипит, пускай сам перетрет свою крутую злость, такое с ним бывает не часто. Да и она не имела привычки вмешиваться в его дела. Она не была похожа на председательшу — влиятельную первую даму на селе, к которой бригадирши бегают тайком просить за своих мужей, и хотя Фросина — властная и уверенная в себе, но крепка своей работой, своей должностью, а не мужниной. За его дела она только переживала. Фросина Федоровна не боялась его гнева, даже, напротив, сложилось так, что больше гневалась, поучала и бранила их всех она, «перегоняла на гречку», «устраивала стихийный бунт», как потом подшучивал он, и они боялись уронить слово, управлялись молча, торопились сделать недоделанное или переделать сделанное плохо, но отцовский гнев — это все-таки отцовский гнев, он настоящий, ибо настоящий у них отец, хотя немного и забавный, смешной, на их взгляд. Но смешной и грозный не в одно время.
Фросина давно научилась прочитывать настроение мужа по глазам. Точно угадывала меру, до какой можно его распечь, знала, когда надо успокоить, а когда и поругать. Это великая наука, и не все жены ею владеют. Она изучила его до тонкостей: уверенный в себе, сильный, а в разных семейных разностях — при ссорах детей, при их болезнях — беспомощный, как ребенок. Порой и в других хлопотах, в отношениях с соседями, родственниками она сама становилась вперед, а его оттесняла за спину, и он покорялся.
Фросина Федоровна, как и большинство женщин, тянула семейный воз спокойно и привычно, в то время как он то мчал его, аж земля сотрясалась, то плелся, только придерживаясь за оглобли. Она же знала, что ей отпускать нельзя, что такая уж ее судьбина — тянуть без передышки. А потому и покрикивала и сердилась чаще. Но были в его характере такие крутые горки, против которых она ничего не могла. И тогда замолкала и ждала, пока распогодится у него на душе. Что ж, жаль, что они не пошли на новоселье, и завтра ей будет трудно оправдываться перед Тищенчихой, с которой они вместе работают в поликлинике, к тому же та — врачиха, а она только фельдшерица. И худо ей было еще и потому, что не могла не тревожиться о муже, ведь ни с того ни с сего он не вскипает, и теперь кто знает, когда он утихомирится. А ему не очень-то можно волноваться (да и кому можно?), это уж она знает как медик, пережив два его сердечных приступа.
В этот момент за ее спиной загремел смех. Могучий, шальной, дикий, он тряхнул ее сильней, чем крик или ругань, что-то было в этом смехе ненатуральное, пугающее, и она метнулась в спальню. Схватилась за косяк и стала на пороге — Василь Федорович лежал в постели и хохотал так, что даже позванивали стекла книжного шкафа, стоящего в головах постели, он смеялся искренне и раскатисто и растирал кулаком слезы.
— Чего ты? — спросила она, слегка сердясь за свой страх.
— На, читай, — протянул он газету. — Надеялся спастись хоть тут. Выговор, дырка в талоне, разбитая люстра… Зинина двойка, телефон… Ну, думаю, денек… Хватит с меня. Уж тут, в постели, никто не догонит. А он догнал еще раз.
— Кто он?..
— Ну, день. Развернул газетку, нашу, районную, на последней полоске, где всякие смешинки, юморески да загадки. Думаю, дай повеселюсь. А там фельетон. Про коробочки, корзинки, то есть про всю нашу артель, за которую сегодня я схватил выговор. Да лучше не читай, — отобрал он газету. — Не остроумно, а как-то кисло. Ну и черт с ними!
— За что все-таки выговор? — осторожно спросила Фросина Федоровна.
— Да… Потом, потом, — нахмурился он, чувствуя, как что-то снова ворохнулось в груди, как горячая, едкая волна захлестнула его.