Позиция
Шрифт:
И может, впервые захотелось пожаловаться, попросить сочувствия. Рассказать, что должен был получить самую высшую награду (он сумел удержаться и ни словом не обмолвиться об этом Фросине раньше), хотя бы в ее, жениных, глазах побыть в этом ореоле, озарить и зажечь досадой, печалью по неосуществленному, что было уже почти осуществлено, ее сердце. Ведь так никто и не будет знать, что он почти побывал в Героях…
Сочувствия всегда искали у него, он к этому привык, а тут в нем что-то расслабилось, и, ощутив шаткость души, он рассердился на себя и одним махом вышиб из головы кисло-сладкие слова, и все видения, и желание рассказывать.
— А что, — свесил он с постели босые ноги с торчащими
— А подарок? — спросила она.
— Слышал я когда-то такую побрехеньку. Бедный студент, путевый парень врезался в генеральскую дочку, и она слегка того… влюбилась. И пригласила на свой день рождения. Сказала, что это весьма важно. Маменька, папенька — надо произвести впечатление. Студент бедный, но начитанный, знает, что будут там важные гости, будут дарить всякие штучки. А что он подарит? Нет, не вести ему в танце генеральскую дочку. Рубль у него в кармане. Вот так, горюя, от нечего делать забрел в лавку. А там разбили дорогую хрустальную вазу, черепки собирают. Он и говорит: продайте черепки за рубль. Ему и отдали. Он пришел на бал, а когда дарил вазу, уронил ее. Будто ненароком. Зазвенел хрусталь, все охнули…
— Ты что, всерьез? — удивилась жена, зная, что от ее мужа можно всего ждать.
— А чего ж, — не моргнув глазом, ответил он. — Их же штук пять припрут, этих люстр, на что этим Тищенкам в их берлогу, хоть и двухэтажную, столько?
— Да это… позор. Нет уж, лучше останемся дома. Кино сегодня, пятая серия…
Грек рассмеялся, что жена всерьез приняла его байку, но разубеждать не стал.
Она же подумала, что не стоит им сегодня идти в гости. Василь Федорович вроде бы и успокоился, но кто знает, что у него на сердце. Выпьют как следуют… А он такой, что под горячую руку… Нет, лучше не ходить.
— Кино такое интересное…
— Ну, смотри кино, — спрятал он ноги под одеяло. — Потому что вот еще… Я забыл тебе сказать: тот студент порядком осрамился — и все гости догадались, что он припер черепки.
— Каким образом?
— Продавец каждый кусочек вазы упаковал отдельно, а потом уж все вместе. — Он развернул журнал. — Твоя правда. Ведь день не закончился. Еще там что-нибудь стрясется. Потолок упадет или Тищенчиха на голове моей макитру разобьет… А ты знаешь, еще несколько таких деньков — и я начну гвозди перекусывать…
Как из темного омута, выплыло бюро, его собственные слова в конце, осуждающий взгляд Ратушного, и кровь прилила к сердцу: «Не надо бы так… Понесло против волны…» Но припомнилось выступление Куницы, и он тяжело стиснул поверх одеяла кулаки: «Ну и пускай. Чего мне пластаться. Он об меня ног не вытрет. И с пути не собьет».
Почувствовав, что его снова захлестывает злоба, побежал глазами по коротким строкам статьи, еще плохо понимая прочитанное, но решительно отбросил все, что с ним сталось сегодня. Через несколько минут он уже внимательно читал статью о машинном управлении производством.
Потом снова задумался. Не поймешь и о чем. Мысли текли словно сами по себе…
«С малых лет знаем, что все в жизни проходит, все не вечно. Но одно дело — знать, а другое — увидеть. Прежде всего по себе. Теперь я вижу, я смертен. Все проходит. И я у ж е п р о х о ж у. Может, именно из-за этого и хочется понять это вот, основное… Основное — что? Чье основное? Мое? Всех? Всех — нет, ведь много таких, которые этого не чувствуют и не могут чувствовать. И это хорошо. Да, хорошо, они молоды, и им еще надо народить детей, воспитать их, построиться — капитально построиться, сеять хлеб. Но… и мне еще тоже растить хлеб. И детей. У меня основное уже обозначилось. Или наоборот, оно обозначило меня до конца, и это вот и есть основное…»
Василь Федорович удивился. Собственно, что за мысли? И чего он хочет? Ухватить знание, окончательное становление человека? Да, так. Теперь он понимал это ясно. Как и то, что сейчас, в это вот мгновение, не сможет продолжить, то есть закончить, мысли, потому что этого становления нет, оно исчезло после дня хлопот, забот, гнева и какого-то трудного сопротивления. Ему, видно, снова двигаться в путь. Но не в тот, вчерашний, а какой-то иной, за новым знанием о себе и своей жизни.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Володя волновался, когда входил в этот двор. Волновался и робел он здесь перед всеми, начиная от Василя Федоровича и кончая котом, черным с белой грудкой, — перед ее котом, который, казалось, при его появлении начинал помахивать хвостом слишком быстро и как-то непочтительно. Сильней же всего он робел перед председателем, Лининым отцом; ему казалось, что серые, под тяжелыми бровями глаза встречают его на этом пороге только иронически; терялся и перед Фросиной Федоровной и перед Зинкой, которая всякий раз кричала: «Линка, к тебе снова этот, в сметану окунутый», — будто у него не было имени или не было здесь его самого, — а потом время от времени заглядывала в Линину комнату и рассматривала его, словно вещь, которую они все вместе должны приобрести. Только это, последнее, и нравилось ему в Зинке.
Но сейчас Владимир волновался сильнее, чем всегда. Позавчера в газете был опубликован указ о награждении его орденом, и хотя он догадывался — это ничтожно мало, а то и совсем не приближает его к Лине, все-таки на что-то надеялся, ждал первых слов, которыми девушка встретит его. Может, и пошутит, но и ее шутки ему приятны.
В кухне у плиты возилась Фросина Федоровна, — она заменила Лине мать; ей самой кажется — заменила с лихвой, все трое детей одинаково ей милы и не обойдены лаской, по крайней мере она старается, чтобы Лина не ощутила разницы в отношении к ним. Лина — племянница Василя Федоровича, родители погибли: возвращались в воскресенье на колхозной машине с базара, подвыпивший шофер забуксовал на железнодорожном переезде и не успел проскочить перед тяжелым товарняком. Лине тогда было два года…
В ком Володя встречал искреннюю приязнь, так это во Фросине Федоровне. Она и сейчас улыбнулась ему от плиты, показав синими глазами на дверь:
— Заходь, Лина сейчас вернется.
Она смотрела на него как на зятя, на возможного зятя, на неплохого зятя. Конечно, ей, современной матери, хотелось бы зятя иного, ученого и почему-то из других краев. Чтобы явился — и все заохали, и приехали бы сваты: сваха, конечно, пышноватая и гордая, но ведь и они не лыком шиты, и у них дочь как цветок, и есть где принять гостей, чем угостить, чтоб знали — здесь любят девушку, как родную. Это была не мечта, а нечто такое, что она сама назвала бы фантазией, материнской фантазией, но Фросина Федоровна давно примирилась и с Володей, парень он сам хороший, работящий, вырос на беде и на воде, до смешного влюблен в Лину. А она, Фросина, не такая, как разные пышные да гордовитые родители… Сколько они сейчас разлучают детей! Вон в газете, где все для точности переводят на цифры, как-то писали — двадцать пять процентов разводов. И пускай Володя — тракторист, окончил только десять классов, да и то с горем пополам, вечерних. Не за кем ему было учиться, отец умер от фронтовых ран, мать хворая, у Фросины Федоровны и посейчас в памяти: едет по дороге бестарка и все думают, пустая, лошади сами ушли от амбара, а как поравняется — белеет в ней головенька, как сметаной облитая: Володька едет за зерном. Нынче можно прожить и без учености, работящими руками, небось и еще лучше, чем с этой куцей инженерской зарплатой и длинными хлопотами.