Позиция
Шрифт:
Она была добра, потому что… ждала, знала: сегодня на танцах должно что-то случиться, хорошее а ужасное. И от одной мысли у нее звонко и часто колотилось сердце. Она ждала еще на прошлой неделе, но почему-то этого не случилось. Ее глаза помнили глаза другие. Ее взгляд хранил другой взгляд. Восхищенный, как будто что-то открылось ему — и этим открытием была она, — но не наглый, хоть и не робкий. Больше всего ей понравилось, что эти глаза словно бы просили прощения, посмотрев так нескромно, словно укоряли себя, но не сулили покорности. Наверно, с этого и начались их особенные отношения — они всегда начинаются с чего-то, с какой-то точки, только о ней, как правило, забывают, а то и не подозревают. А она помнила… Потом те глаза равнодушно смотрели в сторону. Она догадывалась, что равнодушие это показное, что они по внутреннему велению не смотрят на нее. Но все время помнят о ней, недаром так вздрагивают крутые черные брови. Сегодня он будет смотреть на нее опять. И что-то произойдет. Он такой… красивый
Потом за ней забежала Тося, соседка, светловолосая хохотушка, и они все вместе отправились в клуб. Володя всегда покупал билеты Лине и ее подругам и потихоньку совал в руку. Он знает, что девчата смеются над этим и, смеясь, заставляют Лину брать билеты, а сесть рядом с ней в зале ему удается не всегда: возле Лины вечно садится кто-нибудь другой и провожает до дому, а он плетется сзади, потому что живут они на одном конце села.
Но сегодня, когда Володя направился к кассе, Лина стала впереди него и взяла билет себе, Тосе и ему, он пытался отказаться, но они с Тосей подхватили его под руки и повели к дверям. Володя ужасно смущался и радовался, хотя ему непонятны были веселая нервозность Лины, ее беспричинный смех.
После кино начались танцы. В большом зале с портретом Горького на стене, — наверно, кто-то считал великого писателя заядлым танцором, — сначала запустили что-то бешеное и танцевали только две пары: Клавка и Лиза с приезжими из Чернигова электриками, что тянули от станции линию электропередачи. Клавка в джинсовой юбке наступала на своего парня, дергалась, будто ненормальная, пока не принялись свистеть трактористы и шоферня. Их место занял Танго, был он под хорошим градусом (захмелев, он всегда исполняет одно старомодное танго, которое высмотрел в каком-то фильме и которое прилипло к нему прозвищем), шатался в одиночку в пустом кругу, выламывался, дурил: надеялись, что он уйдет или заснет на стуле, но он не уходил, ему льстило внимание парней и девушек, а прогнать Танго не решался никто: сегодня прогонишь, а завтра встретит в темном переулке… Он уже отсидел полтора года, и тюремные харчи ему не в новинку. Молодежь стала расходиться, когда из толпы вышел высокий хлопец в коротком демисезонном пальто и остановил Танго за плечо:
— Слушай, кореш, ты мешаешь.
Лина даже зажмурилась: вот сейчас Танго размахнется и впечатает в щеку Валерия твердую с короткими пальцами ладонь, но случилось несусветное: Танго обиделся, приложил к груди руку, прося сочувствия:
— Я мешаю? Я кого-то обидел? Ну, скажите?
— Нам стыдно за тебя, — так же спокойно сказал Валерий.
— Меня? Чего меня стыдиться? Я такой мерзкий? Я некультурный?
Танго зашатался к дверям и уже в фойе хватал всех за руки, приставал:
— Я — некультурный? Я — Танго?
— Культурный ты у нас, как Тарапунька, — пытались от него отделаться.
Лина танцевала много, со всеми, кто приглашал. Ее все дальше несла тревожная, горячая волна, она хотела показать Валерию, как охотно приглашают ее ребята, а он танцевал только с Катрусей, вертлявой, совсем еще сопливой девчушкой, десятиклассницей. И это раздражало Лину и наполняло горечью, даже обидой. «Через два года будет сулацкая суперзвезда», — подумала она про Катрусю. Уже вошел в зал и стал в дверях кривой Проць, демонстративно поглядывая на часы, давая знак своим появлением и громким побрякиванием ключей, что запирает клуб, — вот так он выстоит еще танца два, наверно, тешась своей властью или тем, что танцоры, торопясь, набирают бешеный темп, — а Валерий все не подходил к ней. Посматривал в ее сторону, но будто не на нее, а куда-то выше, на портрет на стене. И тогда она в гневе, почти в отчаянии решилась на последний шаг. Когда зазвучало «Ах, Одесса», не пошла танцевать. Ее один за другим пригласили пять парней, но она отказала всем, стояла, сложив на груди руки, и смотрела через проем двери в фойе, где гоняли шары на разбитом бильярде Володя и еще трое хлопцев. Лузы у бильярда были оборваны, и, когда кто-нибудь бил верного шара, подставляли ладони и ловили. Лина жалела, что Володя не танцует. Знала, что он дружит с Валерием, и Валерию, наверно, известно, что Володя любит ее. Она бы сегодня танцевала только с ним. А может быть, подойти и увести его от бильярда, попросить, чтобы проводил? Он такой… верный!
И в этот момент к ней подошел Валерий.
— Можно? — В его глазах светилась спокойная уверенность.
Она заколебалась и из-за этой уверенности, и из-за того, что зашла слишком далеко, отказала нескольким ребятам, и, если теперь станет танцевать, ее ждет месть. И никто не заступится. То есть должен заступиться Валерий. Она и его подставляла под удар. И он знал это. Видела по глазам.
— Уже пора по домам, — сказала как можно равнодушней. — Ну, последний танец.
Он вел легко, уверенно, но не прижимал, как некоторые парни, держал на расстоянии, а сам смотрел куда-то в сторону или делал вид, и она теперь могла рассмотреть его вблизи. У него высокий лоб, но его до половины скрывают волосы, продолговатое лицо, и длинный прямой нос, и нежная поросль усиков над верхней губой, и еле заметная родинка, ее-то он и прикрывает усиками, и ореховые, словно задымленные глаза. «Красивый», — отметила она как-то холодно и испугалась.
Ей нравились даже усики, хотя когда-то она и помыслить не могла, чтобы с ней танцевали разные усатые. Усики и баки — предмет насмешек на селе, хотя носит их много ребят. А еще у него длинные неуклюжие руки, нет, не неуклюжие, это у другого были бы неуклюжие, а у него просто длинные, и острые плечи, он ими забавно передергивает. Ей и это понравилось. Тут как раз кончился танец. Она торопливо вышла на улицу, все-таки боясь заслуженной мести отвергнутых. И, пылая, видела, что Валерий идет за ней. Наверно, их спасла метель. Она только началась, последняя предвесенняя метель, и была озорная, шальная, звонкая. Пляска ветра, пляска белых весенних снежинок, в которых не видно протянутой руки. Лине казалось, что она и сама легкая, как снежинка, казалось, что метель — это молодость, рождение, вечный круговорот мира, это жизнь, любовь, что-то таинственное и белое, в чем так хорошо прятать мысли и чувствовать на своей руке властную юношескую руку, и не отталкивать ее, потому что ведь метель, можно потеряться, потерять друг друга навеки. Она видела его облепленное снегом лицо, оно клонилось к ее лицу, — ведь шли против ветра, и ветер казался ей уже розовым, и снежинки тоже розовыми, похожими на лепестки, а ветер толкал к нему, и она ощущала, как все тверже и тверже становилась его рука, как тесней сливались их плечи.
И вдруг круговерть остановилась. Казалось, гигантская ладонь смела весь снег, и упал ветер, и теперь они шли, охваченные белизной и тишиной, только собственное дыхание шелестело на губах. Лину радовала и пугала эта тишина. Теперь ее должны были наполнить слова. Тревога, чем-то похожая на страх, не панический, а какой-то щемящий и даже приятный, завладела ею. Она ждала, боялась слов, взгляда, боялась его глаз — и ждала… Она помнила, как, провожая ее, выкаблучивались, чтоб понравиться ей, хлопцы. Большей частью они этого не замечали, хотели привлечь ее внимание, смешили и порой сами становились смешными. Были среди них и молчаливые тихони… Как Володя. Она исподтишка наблюдала за хлопцами, посмеивалась в душе, но хотела иного, настоящего, лучшего, чем у подруг — у Тоси и Вали, которые знали только целования, прижимания и, рассказывая об этом, волновались, но не так, как, на ее взгляд, должны были волноваться. Они рассказывали об ухаживаниях на вечеринках, и кто из ребят на что осмелился, и как выкручивались они, и осуждала их именно за эти рассказы. В них было много плотского, она мирилась с этим, но должно же быть еще что-то! Она не знала, что это уже в ней и только так и бывает на свете. Замечала необычность Валерия: и этот летящий далеко взгляд, и какое-то словно бы равнодушие к ней, которое раздражало и обижало, и беспечность и одновременно уверенность в себе. Впервые подумала, что она чего-то не знает, а он знает, и какая-то странная часть мира… мира души, и мира широкого, должна открыться ей через него.
И не догадывалась, что все это творит ее влюбленное воображение. Лина украдкой взглянула на Валерия и улыбнулась. От чересчур большой седоватой шапки его лицо казалось совсем маленьким и забавным.
Парень молчал, и ей стало чуть страшно от этого молчания. Может, он жалел, что бросил Катрусю и пошел с нею? Может, думает что-нибудь плохое про нее? В конце концов она не выдержала:
— О чем думаешь?
Хотела спросить уверенно, требовательно, а получилось просяще, она почувствовала это и рассердилась на себя.
— О тебе, — ответил он.
— Чтобы думать о человеке, надо его знать, — понемногу успокаиваясь, сказала она поучающе.
— А я и знаю.
— Что?
— Все.
— Ну, так начинай, — попробовала она перейти на шутливо-иронический тон, каким чаще всего разговаривала с поклонниками, хоть и видела, что на этот раз у нее плохо выходит, и удивлялась и опять сердилась на себя. — Рост? Вес? Пульс?
— Ну, это можно вычитать из медкарты… Я… о другом.
— О чем же?
— Обо всем. Даже о том, что тебе снится.