Права животных и порнография
Шрифт:
Папа всегда был таким, как сейчас. Другим она его не помнит совершенно, даже когда воскрешает в памяти времена, когда была маленькой девочкой и жив был их общий папа. Старик в те годы почти все время болел, лежал, обложенный подушками в углу хижины, и лишь скрипуче жаловался ей и Папе: — Я есть хочу. Вы что мне поесть принесли? Как это ничего? Она меня скоро голодом заморит — одной кукурузной кашей кормит, которая у меня проходит прямо сквозь и той же кашицей лезет наружу. Вот матерь ейная — упокой Господи — как подобает меня кормила. У меня-то нонеча заместо крови водица в жилах — ни руку не поднять, ни
Папа поворачивается и, на нее не глядя, на некоторое время замирает в дверях, словно у него тоже звучит в голове надтреснутый голос старика. Папа выглядит примерно так же, как, должно быть, выглядел в его возрасте старик отец — с одним отличием: Папа всегда смотрелся на этот его нынешний возраст и старше выглядеть никогда не будет. Она начала его помнить с тех пор, когда ему было, что-нибудь, лет четырнадцать, но даже и тогда лицо и руки у него были жесткими, красными, все в морщинах, как будто во младенчестве его привязали к скале и прожарили хорошенько на солнце.
С собой он принес запах леса, тот запах, что пропитал все в этой хижине — единственном жилище, в котором прошла у нее вся жизнь.
Папа кладет на стол кроличьи шкурки. С изнанки они в кровавых прожилках — там, где от мяса отслоились сеточки вен, — а местами на них остался жир, где белый, где почти совсем желтый, лепешками размером с ноготь. Он разглядывает их, словно карту путешествия, из которого прибыл, или как первобытное изображение самой охоты. Потом поворачивается, колючим взглядом смотрит на нее.
Интересно, думает она, знает он уже или нет о том, что она обнаружила, когда писала нынче утром.
Папа говорит:
— Какой тихий. Обычно его плач я слышу еще на дальней тропе, будто он зовет меня скорей домой.
Освежеванные тушки кроликов он сбрасывает с плеча и раскладывает на подоконнике, где дерево потемнело. Потом поворачивается к колыбели. Наклоняется и тянется рукой к Малышу. При этом его поза говорит ей, что в другой руке он что-то прячет.
— Ты загораживаешь от Малыша солнце.
Он выпрямляется, смотрит с вызовом, но потом опускает глаза и отходит от Малыша и от окна.
— Да уж солнца-то осталось… А почему он такой тихий?
— Может, выплакался. Скорей всего, завтра опять за свое возьмется; может, раньше.
Папа кивает.
Кролики, скользкие и подсыхающие на солнце, подобно их шкуркам, покрыты переплетениями красного, местами облеплены белым, а кое-где она на них замечает даже голубоватые какие-то полоски. В своем воображении она соединяет их — шкурка к тельцу, кровь к крови. Конечно, она понимает: то, что она видит перед собой, это мышцы, а мышцы это мясо, то есть еда, но тушки кроликов не похожи на то, что она могла бы съесть, она им и названия в уме не подберет, будто это — что-то не от мира сего, какая-то ошибка небес — нечто, от чего там поспешили избавиться, бросив сюда, в дольний мир.
— Ну что ты их вечно в дом тащишь. Только Малыша пугать. И шкурки тоже — все равно ведь утром вывесишь на дворе. Почему мы должны их всю ночь тут нюхать?
— Отчего ж не понюхать? Это запах жизни. Да и Малыша они вовсе не пугают. Он не настолько еще испорчен. Для него это просто предметы. Вот взял бы я, положил одного
Он вновь бросает на нее колючий взгляд, но затем поворачивается и кладет что-то в карман. Она знает, что это кроличья лапка. Папа все бормочет:
— На этот мир он еще чистыми глазами смотрит.
Идет к плите и трет над ней рукой руку, хотя видит, что огня в топке нет.
— Как ты себя сегодня чувствуешь?
— Сегодня получше.
— Сколько уже прошло-то — с тех пор, как ты скинула?
— Не знаю. Месяца два, наверное. Сегодня утром у меня впервые появилась кровь.
Услышав про кровь, он щурится, и у него в глазах она замечает голодный блеск. Он кивает и опять поворачивается к Малышу, кроликам и заходящему солнцу.
Иногда во сне она видит того, второго ребенка, потерянного два месяца назад, и всегда он толстенький, цвета бронзы, глаза зеленые-зеленые, локоны золотые и серьезный рот, а на лопатках — торчащие из-под кожи кончики крыльев. Скинутый был не таков, как тот, воображаемый, — какое-то уродливое изломанное создание, словно кто-то из ревности, от злости или по глупости в нее забрался и там замучил его, не дав развиться в цельное совершенное существо. Папа похоронил его не за домом, где могилы родителей, а где-то в лесу, и она не знала где, но была уверена, что со временем узнает. Он не оставил на том месте никакой таблички, потому что это не человек, человеком это никогда не было, и сказал ей, мол, не беспокойся, когда поправишься, мы сделаем другого, на этот раз как следует, и он будет в полном порядке, как этот наш Малыш.
Только ведь наш Малыш не совсем в порядке, подумала она тогда и частенько думает теперь.
— Уж не собираешься ли ты дать ему кроличью лапу?
Сунув руки в карманы, он пожимает плечами.
— Нет, я об этом и не думал. Хочешь, могу дать тебе.
— Мне не надо. Говорят, она приносит удачу, но для меня это пустой звук. Удача и благословение — разные вещи, а нам если что и нужно, так это благословение.
Она подходит к Малышу и видит красное пятнышко на его бледной впалой груди, словно вместо соска — рваная рана.
— Ты на Малыша кровью капнул.
— Так ведь он в крови в этот мир пришел. В крови, может быть, и уйдет. Он же не ангел, верно?
— Что значит не ангел? — Ей снова в голову приходит образ того, второго ребенка из ее сна. Прекрасная эта картинка вдруг взрывается слепящим золотом. Запнувшись, она делает шаг и только после этого снова начинает видеть Папу и обстановку комнаты.
Некоторое время он смотрит на нее и опять поворачивается к холодной плите. Она понимает, что передышка, которую он дал ей, когда она заболела после выкидыша, — это не навсегда; понимает также, что бережность, появившаяся в его отношении к ней, не продлится так долго, как хотелось бы.
— Так ведь никто здесь не ангел, — тихо произносит он. — Это я твердо знаю. Что, по-твоему, ангелы едят? Как живут? Не так, как мы. Нам такого не дано. Человек — это человек. Мальчишка. А перед тем ребенок. Вот наш Малыш и станет мальчишкой, а потом мужчиной вроде меня. А когда станет, вроде меня, мужчиной, наделает еще таких же, как он и как я, и как ты. И я не я, если хоть кто-нибудь из них родится не в крови и будет жить не в крови. И не в крови умрет.
— Вот разошелся, лучше молчи уж, да плиту, вон, давай растапливай.