Права животных и порнография
Шрифт:
— Придешь усталый, по пустошам болотным с утра набегавшись… А ты их приготовишь, если я плиту разожгу?
Вновь приступ дурноты. И чувство чуть не облегчения, точно это кружение вот-вот оторвет ее от земли и унесет в какую-то другую жизнь — лучше, чище, где нет крови…
Схватившись за колыбель, она вновь обретает равновесие.
Малыш открывает рот — то ли зевнул, то ли сердитую гримасу скорчил, — гулюканье у него вдруг переходит в отрыжку, и он изрыгает струйку беловатой жидкости, которая стекает по щеке. Он закрывает глаза и рот и поворачивает голову набок. Беловатая
Мать видит в ней какие-то куски, но куски чего, понять не может. Она не помнит, чтобы чем-нибудь его кормила. В этот момент она осознает, что вообще не может думать о том, чтобы когда-нибудь его кормить. Не может вспомнить, как его зовут, помимо клички «Малыш»; и сразу ее тоже забывает; не может вспомнить, как он был рожден, как был зачат. Она не может думать ни о чем, помимо того, что весь дом пропитан запахом убоины. И что солнце ушло.
ЭКСПЛУАТАТОР
Мой старикан за счет животных жил всю жизнь. Ловил капканами и разводил в подвале шиншиллу. Стрелял медведей ради их желчного пузыря, оленей и лосей ради рогов и Бог знает еще кого и ради чего. Устраивал бои, петушиные и собачьи, привязанных к дереву енотов заставлял драться с собаками и так далее. Держал в доме экзотических птиц, приобретая их сотнями, хотя выживала от силы дюжина, и трупы погибших мы с отцом сжигали, а тех, кто выжил, пытались содержать в чистоте. Потом кто-нибудь их покупал, отец получал деньги. Нескольких, полюбившихся, мать оставила жить в качестве домашних питомцев и научила их говорить, так что эти были на особом положении.
Со временем ей все надоело — может быть, из-за постоянных смертей, а может, потому что у отца никогда не было настоящей работы, и семейный бюджет в основном состоял из денег, заработанных нелегально. Думаю, она хотела жить нормальной жизнью. В общем, ушла.
Мне было семнадцать. Наутро после ее ухода отец встал и принялся всем птицам подряд сворачивать шеи. Наверное, не хотел, чтобы они о ней напоминали.
Те, первые мои, семнадцать лет были сплошь пропитаны кровью, страданием и смертью.
Мне это было как на роду написано. По идее, я должен был стать таким же, как мой старикан.
Но когда тем говорящим птицам, ставшим членами семьи, он тоже с треском сломал шеи, — это был конец.
В результате я, как и мать, тоже ушел.
Прошло десять лет, и я перестал есть мясо и носить одежду из кожи. Да и из шерсти тоже, и из шелка. Я не ем яйца, не пью молоко. Стараюсь не делать ничего такого, что было бы связано с эксплуатацией животных. Хочется верить, что я так отвечаю не на что-то личное, а на общую несправедливость устройства мира. Хочется верить, что, даже если бы я вырос в нормальных условиях, мать все равно хотела бы, чтобы я взрастил в себе такие убеждения.
Я не сижу сложа руки. Делаю, что могу. Подчас ворую, порчу имущество. Как вор и вандал проникаю в лаборатории, где проводят опыты, в инкубаторы, на зверофермы. Ломая шестеренки механизмов, стараюсь не забывать, что каждое живое существо заслуживает, чтобы ему облегчали страдания, пусть
Иногда мы заходим дальше и проделываем вещи, за которые мелкие людишки от нас отворачиваются. Но я в себе уверен. И ничто меня не остановит.
Просто когда-нибудь надо и отдохнуть. У всех бывает отпуск.
За десять лет я ни разу не видел своего старикана, а он тем временем переехал в нашу старую хибарку в государственном лесу штата Вашингтон. Раза три-четыре в год я звоню ему. Наше общение разговорами не назовешь. Я звоню просто чтобы удостовериться, что он жив. Он явно сдал. Даже на голосе сказывается возраст. Я представляю себе пустые клетки с погнутыми открытыми дверцами и инструменты, когда-то острые и блестящие, а теперь тусклые и заржавленные. Мне важно убедиться в том, что отец уже не может продолжать свою карьеру эксплуататора. Он — идеальная мишень, но я люблю его, и тут ничего не поделаешь.
Хибарка изрядно обветшала, и жертв, к своему облегчению, я поблизости не вижу — никто не пришпилен к земле колом, ничто не растянуто на наружных стенах, не доносится вой из дальнего закутка. Все пусто. Лишь бабочки да птички, да жирные мухи мечутся в воздухе.
Старик сгорбился, сплошь поседел. Волосы отросли на суставах пальцев, торчат из ушей. Лицо злое и сморщенное; когда он улыбнулся мне с порога хибарки, казалось, на нем резиновая маска. Нечто такое, чего в первый момент пугаешься, но, спустя мгновение, понимаешь, что реальной угрозы нет.
— Что поделываем, папа?
— Что ж, думаю, придется мне сказать тебе, — говорит он тоном заговорщика.
Меня пронзает испуг: неужто опять. Да, пожалуй, это даже очевидно. Он что-то задумал.
— Ты что, опять охоту затеял? На кого?
Свистящим шепотом он произносит:
— На йети.
Я чувствую облегчение, но не такое полное, как можно было ожидать. По правде говоря, меня на удивление расстроило его жалкое воодушевление. Мой старикан сидит передо мной, глаза сверкают, рот кривит усмешка. Старик совершенно спятил, гоняется за каким-то мифическим существом. На миг пытаюсь представить себе, что этот йети действительно существует. Мало того: у меня мелькает надежда, что отец его поймает. Что сияние — сколько бы ни было в нем злобы и глупости — не уйдет из его глаз.
Бог ты мой, он ловит снежного человека!
Лицо старика теперь так уверенно и спокойно, что я уже не нахожу его жалким, а от его сосредоточенной решимости веет холодом.
Он кормит меня обедом, я ем картошку, стараясь не замечать кровавое покупное мясо, которое ест он. Потом он показывает мне вырезки из разных малопочтенных изданий, где предлагаются различные суммы денег за поимку йети живьем или хотя бы за его труп.
А вот и воссоздающие его облик картинки: печальные глаза, умный вид. Лицо, напомнившее мне череду шимпанзе, которых я видел замученными в неволе. Плечи ссутулены, как будто он устал прятаться от своих преследователей. Ночью мне вновь является его лицо — сперва таким, как на картинке, потом меняется, и в нем проглядывает жестокость отцовских глаз и глупость его жадной усмешки.