Правдивое комическое жизнеописание Франсиона
Шрифт:
Действительно, как могли оставить в покое сего бедного юриста с его сутаной и не проделать над ним вышереченных гнусностей, когда всех, кого бы пажи ни встречали в городском платье, они подвергали всевозможным терзаниям? Я знаю даже одного кавалера с довольно видным положением, который, будучи одет в траур, был принят ими за горожанина, так как они не разобрали его настоящего звания, вследствие чего он претерпел недостойное обращение, прежде нежели его люди смогли прийти к нему на помощь.
Что касается меня, то я втерся в толпу и ухитрился добраться до Жерополя, коему показал свои стихи для балета, после чего он пропустил меня без затруднений. Так же прошли и многие другие благодаря знакомству своему с театральными плясунами: одни несли в руках маски, другие античные шапки, третьи флеровые костюмы; они не почитали для себя унизительным изображать лакеев, лишь бы проникнуть во дворец.
Я вошел вместе со всей этой бандой, но на том мучения мои еще далеко не кончились: пришлось пройти через столько дверей и пересечь столько покоев, что, казалось, им конца не будет. Повсюду натыкался я на препятствия, и мой пропуск оказал мне немало пользы. Помимо того, давка была так велика, что мешала мне продвигаться не меньше, чем стражники. Наконец очутился я в той длинной Бурбонской
Некоторые придворные, находившиеся тогда в галерее, пожелали узнать, что я несу, и так как мои листы были сложены в длину наподобие белья, то нашлись невежды, которые подходили ко мне и спрашивали:
— Разве король собирается ужинать? Это у тебя салфетки?
Я отвечал им, что это стихи для балета. Тогда один, корчивший из себя умника, сказал: «Это афиши», и всякий раз как я проходил туда и назад, чтоб отыскать себе местечко, находился какой-нибудь болван, который говорил, думая, что острит: «Хорошая бумага: купите бумагу!» Слова эти сопровождались величайшим презрением, из коего я заключил, что, как бы ни была прекрасна книга, попавшаяся на глаза этим скотам, они почитали ее жалким хламом, ибо не только питали отвращение к наукам, но и не могли видеть ни одной бумажонки, которая бы им не претила и не побуждала их к насмешкам. Но так или иначе, а листы мои сослужили мне отменную службу, ибо за отсутствием в галерее какой бы то ни было мебели я уселся на свои вирши, тогда как многие вельможи стояли и, не зная, чем себе пособить, были вынуждены в конце концов сесть задом на пол, как обезьяны.
По прошествии некоторого времени растворились двери, ведшие в Бурбонский зал; толпа была так велика, что мне казалось, будто мы попали в виноградные тиски и из нас хотят выжать сок. В конце концов мы все добрались до балетного зала, где не нашлось ни одного свободного места, так что я не знал, в какую сторону податься. Всем я мешал, никто со мной не считался; то один толкнет, то другой; словом, мною так швырялись, что мне казалось, будто тело мое превратилось в мяч. Знакомый стражник выручил меня из беды и, пристроив в ожидании балета на подмостках для оркестра, сказал, что мне, во всяком случае, отведут место, как только начнется представление. Очутившись там, я не стал искать другого сиденья, кроме стихов, верных своих сотоварищей, и не успел я устроиться на них, как явились скрипачи. Каждый принес с собой ноты, и так как на эстраде не оказалось пюпитров, то они решили, что я нахожусь там для того, чтоб заменить оные. Один вытащил булавку из брыжей, другой из манжет, и ну прикалывать свои листочки к моему плащу. Ноты висели у меня на спине, ноты висели у меня на руках; мне прицепили их даже к тесьме на шляпе, и все это было бы еще ничего, если бы какой-то музыкант, понахальнее прочих, не вздумал украсить меня ими и спереди. Я заявил, что этого не потерплю и что табулатуры мнемешают, но он успокоил меня, сославшись на необходимость помогать друг другу в такой тесноте. Мне так не хотелось, чтоб меня прогнали или избили, что я набрался терпения и разрешил ему пришпиливать ноты, куда угодно. Он поднес их к моему рту, а я покорно сжал зубы и губы, чтоб держать свою ношу, словно пудель, который служит на задних лапах и приносит все, что бросают. Скрипачи уже принялись настраивать вокруг меня свои инструменты, когда Жерополь заметил мою особу и, вспомнив, что я один из балетных поэтов, позвал меня, дабы я вместе с прочими роздал свои стихи.
— Как же мне это сделать, государь мой? — воскликнул я. — Вы видите мое положение: я окружен нотами.
При этих словах я раскрыл рот и выронил таблатуру [142] , чем сильно насмешил Жерополя, который, желая позабавиться, крикнул мне:
— Тем не менее непременно приходите, да поторопитесь: королева вас ждет; она хочет взглянуть на стихи, которые вы для нее сочинили.
Услыхав это, я так заторопился, что позабыл о нотах, коими был облеплен, как угловой дом афишами, и, не подумав их снять, стал проворно спускаться с помоста. Жаль, что вы не видали, как в погоне за своими таблатурами скрипачи старались ухватить меня, кто рукой, кто грифом виолы да гамба, а большинство смычками. Чтоб представить себе все их позы, вспомните охотников за луной, изображенных в прошлогоднем месяцеслове, где одни тщатся достать ее с помощью лестниц, удлиняющихся или укорачивающихся по желанию, а другие — крючками, клещами и щипцами. Таким образом ученики Бокана [143] вернули себе свои таблатуры, наполовину изодранные; я же под покровительством Жерополя отправился подносить стихи королеве, а затем стал разбрасывать их по залу. 'Полагаю, что другие поэты, писавшие по заказу, смотрели на меня весьма косо; но им нечего было опасаться, чтоб у них отняли пенсию и отдали ее мне, ибо был я одет так плохо, что трудно было предположить во мне какой-нибудь талант.
[142]Таблатура — старинная буквенная или цифровая система записи инструментальной музыки.
[143] Жак Кордье по прозвищу Бокан (ок. 1580 -?), модный в свое время музыкант и учитель танцев.
Не стану описывать вам всех явлений балета, скажу только, что узрел там изображение чудес, коими упивался при чтении романов. Я видел движущиеся скалы, я видел, как небо, солнце и звезды появились в зале и как колесницы неслись по воздуху; я слышал музыку столь же сладостную, как музыка Елисейских полей; и мне чудилось, будто неузнанная Арганда [144] вновь низринула на мир свои чародейства. Но это было и единственным благом, какое я пожал от бессонных ночей, проведенных за сочинением стихов; ибо ни прибыли, ни славы не добьешься таким путем. Все же я не покидал мысли о своих книгах, полагая, что сумею выдвинуться, если посвящу какому-нибудь вельможе повесть, незадолго перед тем отданную мною в печать. Среди придворных я избрал одного, от коего, по-моему мнению, мог ожидать для себя милостей, и того ради свел знакомство с дворянином, имевшим на него большое влияние. Уповая, что он окажет мне всяческое вспоможение, я перечислил ему услуги, какие собирался оказать Филемону, тому вельможе, с которым мне хотелось познакомиться. Я рассказал, что играю на лютне и знаю бесподобные песенки,
[144]Арганда — (Урганда), добрая фея, персонаж испанского рыцарского романа «Амадис Гальский» (конец XIV в.).
[145] Возможно, Гераклит Эфесский (кон. VI — нач. V в. до н. в.), древнегреческий философ-диалектик, отличавшийся суровым и несговорчивым нравом. «Был он высокоумен и надменен превыше всякого», — свидетельствует о нем Диоген Лаэртский.
— Вы здесь ничего не добьетесь: только зря будете ноги околачивать.
Услыхав такие слова, свидетельствовавшие о его нежелании представить меня Филемону, я не стал с ним прощаться и ушел, как только он отвернулся в другую сторону.
Но, помимо первого моего предположения по поводу страха этого молодца потерять в глазах Филемона от сравнения со мной, какая же другая причина могла побудить его к тому, чтоб не водить меня для подношения книги? Разве только сам он был невысокого мнения о вежестве и уме сего вельможи. Но этим он порочил доброе имя своего милостивца, ибо давал мне повод думать, будто не хочет меня представить ему из боязни, как бы я не обнаружил, что Филемон не в состоянии связать двух слов в благодарность за подношение, а может статься, даже не умеет читать и понял в моем посвящении не больше, чем в какой-нибудь китайщине. Я, однако, вовсе не хочу сказать, что Филемон был до такой степени невежествен; да и стоит ли говорить об этом? И без того известно, так ли это или не так. А кроме того поистине злословие — великий порок, как сказал Плутарх в своих «Moralia». Выйдя от Филемона, я послал ко всем чертям и книгу и вельможу и поклялся никогда больше не делать такой глупости и не посвящать своих произведений дуракам, которые почитают за великое одолжение даже то, что соглашаются их принять, и стараются встречаться с вами пореже из опасения, как бы вы не стали докучать им просьбами.
После этого я вновь обратился к одному дворянину, знакомому Филемона, и пожаловался ему на свою неудачу. Я сказал, что вовсе не отличаюсь таким корыстолюбием, чтоб гоняться за подачками, и желаю всего-навсего, чтоб мне оказывали вежливый прием и выхлопотали королевскую пенсию, ибо, несмотря на свою молодость, я имею в запасе весьма полезные для государства предложения, а потому заслуживаю награды.
— Неужели, — возразил он, — вы так неопытны в житейских делах, что рассчитываете на пенсию? Я истратил свыше трехсот тысяч ливров, служа королю, и не получил от него ни единого су.
Трудно было не расхохотаться над его словами, ибо сей человек никогда не оказал никакой услуги его величеству, а потому я не преминул ответствовать ему так:
— Государь мой, нисколько не сомневаюсь, что вы издержали при дворе по меньшей мере триста тысяч ливров; но чтоб это было на королевской службе, разрешите не поверить. Неужели вы требуете, чтобы король оплачивал роскошные наряды, которые вы еженедельно меняете, и ваши расходы на девчонок? С каких пор разгул почитается государственной заслугой? Вы поведали мне это с такой же наивностью, с какой некий швейцарец жаловался на королевских министров: приехав в Париж, чтоб поступить в один из швейцарских отрядов [146] , он поддался искушениям доброй матери-природы и заглянул к публичным забавницам, где не преминул подцепить дурную болезнь, от коей стал лечиться у одного из самых прославленных парижских цирюльников. Цирюльник загнул за исцеление изрядную сумму, а швейцарец, чтоб раздобыть деньги, приказал ему написать счет и отнес его к государственному секретарю. Не трудно себе представить, что тот посмеялся над ним и выпроводил его с позором, но швейцарец продолжал стоять на своем и заявил, что, поскольку он схватил дурную болезнь на королевской службе, король по справедливости должен заплатить цирюльнику. Он требовал для себя награды, как за ранение, полученное в бою, и, сочтя себя обиженным, не пожелал больше служить его величеству. Вы, как я вижу, человек такого же склада и имеете не меньше оснований жаловаться, чем он.
[146] Отряды, рекрутировавшиеся из солдат швейцарского происхождения и находившиеся в подчинении французских королей с 1447 по 1830 г.
Я сказал это таким непринужденным и веселым тоном, что мой собеседник не мог открыто обидеться и был вынужден превратить все в шутку. Тем не менее ему досталось по заслугам, а я поклялся впредь выкладывать этим варварам всю правду-матку. Убедившись в тщетности своих упований и стыдясь помещенного в моей книге лестного посвящения Филемону, не удостоившему меня ни внимания, ни разговора, отправился я к своему книгопродавцу, чтоб переделать все первые страницы. Храбрость моя слишком велика, чтоб я стерпел от кого-либо обиду: будь то даже принц, сошедший с Плеяд, я б ему не простил. Однако по некотором размышлении я разрешил книгопродавцу продавать книгу без изменений, в надежде, что читатели, зная о приеме, оказанном мне Филемоном, еще больше на него вознегодуют и сочтут за насмешки все похвалы, коими я его наградил.