Правдивое комическое жизнеописание Франсиона
Шрифт:
С того времени я решил писать только для себя и не наживать себе насморков, обивая пороги у вельмож, и так как в ту пору Фортуне вздумалось обласкать меня, то мать моя прислала мне изрядную сумму денег, на которые я принарядился самым отменным образом. Дело было летом, а посему заказал я себе платье из сизой тафты и прочие принадлежности туалета из голубого шелка. Прежнюю квартиру я сменил на более дешевую, а сбереженные таким путем деньги употребил на то, чтоб и плащ свой также подбить тафтой. Ибо таковы, видите ли, прекрасные обычаи, установленные глупостью, и люди тешатся, следуя им: человек, обладающий плащом из ординарной тафты, уважается меньше, нежели тот, у которого тафта с обеих сторон, а еще меньше считаются с тем, кто довольствуется саржевым плащом на простой шелковой подкладке. У женщин в ходу еще большие дурачества. Я имею в виду горожанок: те, что гладко причесываются и носят цепочку поверх платья, пользуются большим почетом, нежели менее расфуфыренные.
Размышляя над людским тщеславием, я не могу надивиться, как человеческий разум, безусловно способный на великие деяния, только то и делает, что тешится самой презренной суетой. Тысячи бездельников, проходивших по улице, оборачивались, чтоб на
После этого не проходило дня, чтоб я раз пять или шесть не маячил перед домом своей Дианы, дабы оповестить ее взглядами о пылких чувствах, которые к ней питал. Но все это не приводило ни к чему: ибо обладала она множеством всяких чар, а следовательно, и другими поклонниками, любовавшимися ею, и не имела, как я полагаю, никаких оснований считать, что я влюблен в нее больше остальных. Чтоб поведать Диане о своей страсти, я надумал ей написать. А посему составил я письмо и притом в столь почтительных выражениях, что даже самая строгая красавица не смогла бы на него обидеться. Вы знаете, как поступают в таких делах; вот почему я не стану распространяться насчет этой цидулки; достаточно сказать, что я присоединил к ней несколько виршей собственного сочинения. Мне помнится, что среди них был сонет, посвященный ее юным персям, которые постепенно росли на моих глазах с того времени, как я в нее влюбился. Поскольку он еще жив в моей памяти, я должен вам его прочесть, но делаю это вовсе не с целью убедить вас в своем стихотворном искусстве, ибо мог бы процитировать вам что-нибудь получше, а лишь для того, чтобы не обходить молчанием сей маленькой подробности. Вот он:
В наливе девственном своемРастут, я вижу, ежечасноТе перси, в коих все согласноГотовы зреть Венеры дом.К их неге я сильней влеком,Чем к небу иль земле прекрасной,И ширится мой пламень страстный,Как персей ширится объем. Пусть пыл мой ими завладеет,Когда, о боги, он созреетИ станет спелым, как они,Чтоб ради сладостной утехиЯ их все ночи и все дниЛобзал и гладил без помехи.Мне скажут, что это слишком игриво для молодой девушки из хорошей семьи, но я знал, что она не таковская, чтоб обидеться, а кроме того, прочие стихотворения были менее непристойны. Я прибег к очень ловкому способу, чтоб вручить ей свои писания. Зная, что родитель ее отправился за город и что она осталась дома с одной только служанкой (ибо мать ее умерла), я послал лакея своего приятеля с маленьким пакетом, как бы для того, чтобы осведомиться, дома ли отец. Услыхав, что тот уехал, он вручил ей порученные ему бумаги и попросил передать их отцу по его возвращении, сказав, что они касаются тяжебного дела, порученного его господином родителю Дианы, который был адвокатом. Выполнив мой наказ, он быстро испарился, а Диана не обратила на это никакого внимания, так как знала лакейскую привычку вечно убегать. Ей было известно, что отец не скоро вернется, а потому она полюбопытствовала вскрыть пакет, сложенный наподобие челобитной; таким образом, осуществилось то, на что я уповал. Обнаружив, как впоследствии выяснилось, что все послания обращены к ее особе, она приписала их хозяину лакея, изредка заходившему с ней поболтать.
При первой их встрече она заявила ему с прелестным коварством:
— Государь мой, вы завели себе лакея, который плохо исполняет ваши поручения; я убеждена, что вы дали ему два письма: одно для вашей возлюбленной, другое для моего отца. То, что предназначалось даме, он занес сюда, и боюсь, как бы он взамен не вручил ей того, которое вы написали батюшке.
Не зная, в чем дело, молодой человек принял ее слова за выдумку с целью от него отвязаться и отрицал главным образом передачу своему лакею каких бы то ни было писем для возлюбленной. Когда же Диана показала ему полученные ею послания и сообщила о том, каким способом лакей их вручил, он заподозрил, что они написаны кем-то, кто тайно в нее влюблен; находя ее достаточно привлекательной, чтоб искать ее благоволения, и заметив, что она считает все это делом его рук, он спросил, понравились ли ей цидулка и стихи, а так как она отозвалась о них благосклонно, то он притворился, будто не может дольше скрывать своего авторства и вынужден признаться, сколь сильно он жаждет ей служить. У него даже хватило сметки заверить ее, что, боясь, как бы она не отказалась принять его подношение, он додумался передать ей через своего лакея любовные стихи под видом бумаг особливо важных и касающихся тяжбы, которую отец ее вел по его поручению. Хотя она этому и поверила, однако же не преминула по-прежнему настаивать, что его слуга ошибся и что он, без всякого сомнения, велел ему отнести другой девушке. Вскоре он узнал от своего лакея, как было дело, но это не помешало ему упорно утверждать перед Дианой, будто он сочинил стихи в ее честь, и в конце концов она принуждена была сознаться, что придает веру его словам; а так как она всегда питала слабость к остромыслам, то, приписав сему кавалеру особливо острые мысли, она стала предпочитать его прочим своим поклонникам.
Я
— Милочка, передайте от меня песенку госпоже Диане: это та, которую я обещал ей намедни; пожалуйста, засвидетельствуйте вашей госпоже мое нижайшее почтение.
Служанка не отказалась взять бумажку и отнесла ее Диане, которая не могла приписать стихи тому, кто, по ее мнению, сочинил первые, ибо этот автор, посетивший ее накануне, не нуждался в таких уловках для передачи своих посланий.
Я вознамерился сообщить ей, что вирши исходят от меня, а посему на следующий затем день, когда она после ужина вышла на крыльцо, прошел мимо ее дома и довольно громко прочел одну из строф, посланных ей накануне. Обладая хорошей памятью, она вспомнила, где ее читала, и незамедлительно обратила свой взор на меня.
Я этим не ограничился, но написал другое письмо, каковое вручил ей весьма хитрым способом, а именно, просунув его в ящик той скамьи, которую снимала Диана в церкви св. Северина, и когда на другой день, приходившийся на воскресенье, она отперла его, чтоб достать оттуда свечу и молитвенник, то обнаружила там цидулку. В ней заключались уверения в пылких моих чувствах и говорилось, что если она хочет знать, кем написано послание, то пусть взглянет на того, кто впредь будет стоять в церкви насупротив нее, одетый в светло-зеленое платье, каковое я заказал себе нарочито для сего случая. Таким образом, она нашла мою цидулку за утренней обедней и успела прочесть ее до вечерни, а потому, увидав меня во время этой службы, смогла узнать, кто ее поклонник, ибо уже к началу проповеди я стал неподалеку от ее скамьи, опасаясь не достать места в церкви и упустить из-за этого свое предприятие; я вращал глазами томно и по ровному кругу с точностью инженера, вертящего машину, а моя маленькая погубительница, несмотря на стрелы, пущенные ею в мое сердце, держала себя с величайшей самоуверенностью и глядела на меня в упор, да к тому же с меньшей стыдливостью, чем я на нее. Не знаю, назвать ли это жестокостью или, напротив, благодеянием: с одной стороны, она доставляла мне блаженство, ибо ничего не могло быть для меня сладостнее ее взоров, а с другой — причиняла великие страдания, ибо каждый ее взгляд был метко пущенной стрелой. Вернувшись к себе, я насчитал в своем сердце немало ран.
По прошествии нескольких дней встретились мы на весьма широкой улице; она шла по одной, я — по другой стороне, держась ближе к домам. Тем не менее, точно притягиваемые тайным магнитом, мы мало-помалу настолько приблизились друг к другу, что, когда она поравнялась со мной, нас разделяла одна только канавка, и даже головы наши почти соприкоснулись, увлекаемые истомой душ, ибо сия красавица уже испытывала ко мне некоторое благоволение. Все же я не решался с ней заговорить, пока кто-нибудь меня не представит. Но тут Фортуна вздумала споспешествовать мне самым благоприятным образом, ибо о ту пору приехал погостить к сей прекрасной Диане ее двоюродный брат, с коим я водил знакомство в школе. И вот в некий день я подошел к нему, чтоб завязать беседу, и прочел между прочим свои стихи, после чего он заявил мне, что его кузина показывала ему совершенно такие же. Зная расположение, которое питал ко мне этот молодой человек, я решил от него не таиться и, поведав ему о своей любви, попросил сообщить Диане, кто является настоящим сочинителем стихов, находившихся в ее руках. Он не преминул это исполнить и, побуждаемый чрезмерным доброжелательством, наговорил обо мне столько хорошего, сколько можно сказать о самом лучшем человеке, не забыв также упомянуть о моем благородном происхождении. Соперник, приписавший себе мои стихи, был признан тупицей и потерял всякое доверие, а Диана была не прочь со мной познакомиться; но отец ее слыл человеком ершистым и ни за что не потерпел бы, чтоб она встречалась с людьми, не принадлежащими к числу старых его знакомцев, ибо опасался ее слишком податливого нрава. А посему пришлось отложить наше свидание.
Тем временем я преследовал ее нежными взглядами и не упускал случая появляться в церкви всякий раз, как она там бывала. В некий день я отправился к вечерне вместе с одним знакомым мне дворянином; так как она еще не приходила, то я прогулял все послеобеденное время и, решив отдохнуть, присел на сиденье, прикрепленное спереди к ее скамье; я думал только о ней и о замужней ее сестре, когда обе они появились в церкви. Не желая посвящать дворянина в свою любовь, я попытался скрыть охватившее меня волнение и того ради затеял с ним какой-то разговор. Я говорил довольно громко, на придворный манер, изредка посмеиваясь, и ничуть не помышлял о том, что мешаю своей возлюбленной и ее сестре; спутник же мой поступал точно так же. Мы привстали на некоторое время, продолжая беседовать, но тут обе дамы немедленно покинули свою скамью и пересели на наше место. Будучи весьма недоверчив в таких делах, я без колебаний решил, что они поступили так, желая меня спровадить, дабы я перебрался куда-нибудь подальше и не докучал им своими разговорами. Тогда я незамедлительно удалился, думая тем показать, сколь я их уважаю и сколь мне было бы грустно навлечь на себя их неудовольствие. Между тем признаюсь вам, что я сильно рассердился, ибо презрение, которое Диана, казалось, проявила по моему адресу, прогнав меня с места, было мне крайне чувствительно, и в порыве негодования я даже говорил, что ей незачем так задирать нос, что я по меньшей мере такая же персона, как она, и что для нее было счастьем найти столь выдающегося поклонника, которому следовало бы остановить свой выбор на девице из более знатной семьи.
Всю ночь я бредил об этом и не успокоился до тех пор, пока не переговорил с двоюродным братом Дианы, коему, чуть ли не со слезами на глазах, пожаловался на учиненную мне обиду. В ответ на мои слова он залился неудержимым смехом, чем еще пуще меня раздосадовал, ибо мне показалось, что он надо мной издевается. Но вот как он меня утешил.
— Любезный друг, — сказал он, обнимая меня, — вы не правы в своих подозрениях и напрасно воображаете, что Диана вас обидела, совершив неучтивость, вовсе не свойственную ее характеру; вы расхохочетесь, узнав причину своего злоключения: мне помнится, что, придя от вечерни, Диана пожаловалась служанке на каких-то негодяев, облегчивших свои желудки на ее скамье. Это заставило ее сойти с места; кипрская же пудра, коей были осыпаны ваши волосы, оберегала ее от зловония.