Правитель империи
Шрифт:
Да, война — настоящее время для настоящих мужчин…
Теперь, лежа на спине, Билл услышал отдаленный шорох. Подняв руку и тихо приказав наемникам молчать, Траппи прислушался. Шорох усилился. Через минуту стал слышен треск падающего под ударами мачете тростника. Мексиканцы сами шли в западню. «Сколько их?» — думал Траппи, безмолвно расставляя своих людей по углам поляны. — «Было бы человек двадцать, это то, что надо». Их было больше пятидесяти. Наткнувшись на засаду, они хотели бежать. По команде Билла шестеро были тут же сражены автоматными очередями. «Всем следовать за мной! приказал Траппи зычным голосом. — При малейшей попытке к бегству стреляем без предупреждения. Ясно? Пошли, амигос…»
В тот же вечер, сидя в баре местной гостиницы, Билл Траппи размышлял о том, что пора бы
Америка! Благослови своего сына на священный бой за твои идеалы, за твое сегодня, за твое завтра.
И пусть всегда он помнит, что война — настоящее время для настоящих мужчин.
Глава 42
Видения Дайлинга
Он медленно шел по дну реки, погрузившись в нее по пояс. Ему безумно хотелось пить. И хотя он видел, что по реке проплывают вздувшиеся трупы животных и людей, он зачерпнул из нее обеими ладонями воду и поднес ее ко рту. И увидел, что это была не вода, но кровь…
И он страдал неимоверно…
И мечтал страданиями искупить великие грехи свои…
Из записей в его дневнике:
«Я — родной брат-близнец Иисуса Христа; но самый факт моего рождения всегда держался в абсолютной тайне; обо мне никто и никогда не говорил, не писал, не вспоминал. Люди не любят вспоминать о том, что им так или иначе неприятно или может хоть в какой-то степени, хоть в чем-то помешать.
До тридцати трех лет был я безвестным иерусалимским плотником по имени Геминар [11] – безвестным я и остался. Но события последних двух недель моей жизни… О!
Я вижу — вот вы там, в самом темном углу, хитро щуритесь, шепчете: „Сумасшедший!“ Вы, сэр, сами сумасшедший, если смеете хоть на миг думать так обо мне. Я смертельно болен. Я вишу, распятый на кресте, и из рук и ног моих каплет густая кровь. Все болит во мне нестерпимо. Да, это так. Но я не сумасшедший, нет. Пожалуй, никогда в жизни не имел я более ясную голову…
Слушайте. Ммм… Будьте милосердны, отгоните рукой или веткой мух от ран моих. Воистину, не раны наши, не язвы наши страшны, а те, кто жиреют на них. так вот, начиналось все со святой лжи. Со святой лжи в собрании Малого Синедриона.
Мы не часто встречались с братом. Каждая встреча была памятна. Не была исключением и та, последняя. Он никогда не приходил ко мне домой, говорил — не хочет навлекать на меня гнева храмовых священников (никто ведь не знает, что мы братья, а его считают вероотступником). А тут пришел. Уже вечерело. Дневная жара спала. С улицы потянуло дымком очагов и то и дело слышались голоса соседок, которые стряпали ужин и обменивались при этом последними новостями. Брат бесшумно юркнул в мой дворик и остановился у плотно затворенной им двери. Он приложил палец к губам, призывая меня молчать, прислушался к шумам улицы. Видимо, не найдя в них ничего настораживающего, он перевел дыхание и мы обнялись. Брат мой! Он был так же высок, так же худ, так же бедно одет — ветхий хитон, сношенные сандалии. На голове — светлая повязка, перехваченная тонким ремешком, ненадежная защита от солнца и пыли. И все же лучше, чем ничего. Долго мы стояли молча, обнявшись. Слушали, как бьются наши сердца.
Вы больше не улыбаетесь насмешливо и всезнающе? Еще бы, теперь и вы видите и эти косые лучи рыжего солнца, и лиловый хитон брата, и бурый пол дворика. И крики соседок слышите один голос молодой, задорный, разливистый, другой — глуховатый, сдержанный, чуть пригашенный жизнью.
Молодой голос: Этот бродячий проповедник-то, Иисус его имя, опять на рынке сегодня твердил, что любое богатство неправедно, и его должно приравнять к воровству.
Пригашенный жизнью голос: Так-то оно так. А торговцы что на это?
Молодой голос: Известно, что — камни в него швыряли.
Брат печально улыбнулся, и тут я только разглядел, что лицо его покрыто ссадинами и кровоподтеками. Он провел по щекам ладонями и, поморщившись от боли, прошептал: „Они не ведают, что творят. Они раскаются“. „А не будет поздно?“ спросил и я шепотом. „Раскаяние никогда не поздно“, — ответил он убежденно.
Наш ужин был столь же скорый, сколь и нехитрый — козье молоко, хлебные лепешки, черный виноград. тут скрипнула наружная дверь. Я выглянул во двор — там никого не было. „Не обращай внимания, — сказал брат. — за мной давно уже по пятам ходит тайная стража“. „Я боюсь за тебя, Иисус!“ воскликнул я. Он улыбнулся своей кроткой улыбкой и, положив руку мне на плечо, сказал: „Разве можно бояться говорить правду? А ведь я только это и делаю, ничего больше“. „Весь наш народ молчит“, — сказал я. „Он спит, убежденно заметил брат. — Он спит. Но он проснется. И время пробуждения близко“. Я с сомнением покачал головой. наступила тишина, которая длилась, мне помнится, очень долго. Брат дремал или спал, сидя за столом, положив голову на руки. Я думал о превратностях жизни, о будничных, маленьких своих заботах. Как и брат, я был холостяком. Но, если для него кровом было все небо, мне нужно было думать о том, чтобы мой кров не рухнул бы однажды мне на голову. Мне нужно было думать о том, чтобы было чем развести огонь в очаге — пусть хотя бы испечь пресную лепешку, и чем наполнить мой кувшин к обеду и ужину. Вдруг брат открыл глаза, и я понял, что он не спал.
— Я пришел к тебе с просьбой, — негромко сказал он. — В судьбе людей зависит многое от того, согласишься ты или нет.
— Говори, брат. для тебя я решусь на все, — с готовностью ответил я.
— Я прошу не для себя, а для людей, — он сделал ударение на последнем слове.
Я ждал. Я чувствовал необычность его обращения, но не понимал еще всю огромность его для меня самого.
— Долг, — начал он с запинкой, — зовет меня сегодня же уйти в Бетлехем и оттуда — в далекие земли. Но нельзя лишить жителей Иерусалима Глашатая истины. Я хочу, чтобы на улицы со словом правды вышел ты, Геминар. Мы так похожи, что никто и не заметит замены.
— Но я же не умею, не знаю! Что я должен делать? — почти в ужасе вскричал я.
— Говори только правду — вот и все, — Иисус поднялся на ноги. — Не надо ничего ни уметь, ни знать. Правда сильнее всего.
— Каким же богам люди должны поклоняться и верить? спросил я.
— Бог один, — сказал он. И он суть правда.
„Правда, — подумал я, — это доброта, и доверчивость, и доблесть“.
— Доброта, доверчивость, доблесть, — повторил мои мысли вслух Иисус. Со слезами на глазах я бросился к нему на грудь: „Я готов умереть за тебя, брат!“
Но едва успел смолкнуть мой голос, как раздался сильный стук в наружную дверь. Послышались резкие мужские голоса: „Открывай — именем Синедриона!“. „Беги!“ — шепнул я Иисусу, подводя его к тайному выходу на другую улицу. Какую-то секунду он колебался, наконец решился, поцеловал меня в лоб и исчез в темноте. Почти тотчас же рухнула дверь под напором нескольких дюжих легионеров. „Держите его, это — он!“ — вскричал низенький лысый мужчина, вбегая во двор. „Га-верд, — тотчас узнал я его. — Старший член Синедриона, злобный и мстительный ростовщик“. Легионеры вытолкали меня тупыми концами копий на улицу. тут Га-верд стал вполголоса говорить с человеком, лицо которого было похоже на любое другое лицо, но с провалившимся носом. „Соглядатай из Тайной Стражи“, — понял я.