Правитель империи
Шрифт:
— Сегодня в больших газетах даже чуть левее центра отваживаются писать единицы.
Беатриса заказала устрицы а ля Рокфеллер. А Барри Джордэйн жаловался в это время хрупкой блондиночке: «Только я собирался утереть нос этому цветному недоноску, да знаешь, хлестко, в лучших традициях благословенного Юга, как заявилась эта Беатриса Парсел, из „Нью-Йорк таймс“. Сама-то она тьфу. А вот папа ее — Джерри Парсел». «Джерри Парсел! — подхватила Сузи. За ним сотни и сотни миллионов!» — Извини, любимый, — Беатриса положила свою ладонь на ладонь Раджана, несколько раз коротко, ласково ее пожала. Я только что получила письмо от отца, хочу быстрее прочитать.
Не часто он балует меня своими посланиями. Что-то в этом? Не возражаешь?
Беатриса погрузилась в чтение, а Раджан вспомнил, как полгода назад Маяк пригласил его к себе в кабинет. Был поздний вечер. Последние полосы завтрашнего номера «Индепенденсе геральд», подписанные главным, ушли в типографию. Маяк был в добром расположении духа,
— Вы знаете, на европейском континенте чай пьют без молока. Удивительно! — Маяк подкладывал Раджану пирожные, лукум, постный сахар. Ах, да, ведь вы же бывали в Европе.
— И однажды вместе с вами, — заметил Раджан.
— Да, да, верно, — согласился Маяк. — И в Советском Союзе…
— Дважды, — подтвердил Раджан.
— А как вы, дорогой Раджан, посмотрели бы на перспективу поехать нашим собственным корреспондентом в Нью-Йорк? — Маяк сказал это буднично, просто, как если бы предлагал прокатиться в один из пригородных парков Дели. — Видите ли, односторонняя ориентация, взгляд на мир через одну призму для журналиста ущербны. Они лишают его животворного объективизма. Я не против пристрастностей (сам в некотором роде пристрастен). Но они должны быть осознанными. Вы много писали о русских. Может быть, даже больше, чем надо — особенно последнее время. На мой взгляд, необходима психологическая пауза. Она нужна и для газеты, и для вашей журналистской карьеры…
Раджан, казалось, слушал Маяка напряженно, затаив дыхание. Он даже скрестил руки на груди, чтобы хоть как-нибудь спрятать дрожавшие пальцы. Но после каждого предложения, произносимого главным, он мысленно вставлял единственное слово: «Беатриса». И весь монолог Маяка превращался для Раджана в торжественный гимн женщине, любви. Это был перст судьбы. Раджан сразу так решил. Последний раз он видел Беатрису на приеме в русском посольстве. Вскоре после того она улетела вместе с отцом в Нью-Йорк. Прошло четыре долгих месяца разлуки, жизни от письма до письма, мук ревности. Ревности беспочвенной, вызываемой лишь безвестием. Маяк еще что-то говорил об ответственности, высшей ответственности перед Индией. А Раджан, кивая изредка и невпопад, горячо и нежно благодарил всех богов и богинь, которых он знал, за милосердие, за доброту. За Беатрису.
Она встретила его в нью-йоркском аэропорту Кеннеди. Едва он сделал шаг из самолета в швартовый коридор, свой первый шаг на американской земле, как увидел ярдах в пяти от себя девушку. Она была одета в лиловое с золотом сари; густые черные локоны в милом беспорядке падали на плечи; такие же черные брови и черные пушистые ресницы, густо насурмленные веки; поверх левой ноздри сверкает внушительный бриллиант, на каждой из обнаженных рук по десять-пятнадцать тонких золотых браслетов. Но все гримеры и костюмеры мира, все мастера париков и драгоценных украшений не смогли бы перекрасить, закамуфлировать, изменить ее глаза. И на этом первом своем шаге на американской земле Раджан снова — как когда-то у себя в Дели — с радостью, нет — с восторгом утонул в этих самых прекрасных на всем свете, во всем Свете — Старом и Новом глазах. Утонул. Растаял. Растворился. Был паспортный контроль и электронно-вычислительная машина скрупулезно проверяла, не является ли он одним из тех, кого разыскивает федеральная и местная полици, или сам Интерпол. Были ожидание и поиск чемоданов. Была очередь к таможенникам и вежливый, внешне небрежный даже поиск контрабанды (самолет летел из Дели, делал посадки в Бангкоке и Гонконге). Была поездка по пригородам Нью-Йорка и по самому городу. Раджан все делал механически, словно во сне, не видел и не слышал ничего и никого, только одну ее Беатрису…
Из воспоминаний его вывел ее голос. Он был глухой, печальный: — Папа пишет, что они — он и Рейчел — недавно навестили Роберта Дайлинга. Бедный Роберт! Едва ли его смогут вытащить из капкана, который уготовила ему судьба, лучшие медики и эффективнейшие лекарства. Вот, послушай папины слова: «Врачи всесильны, когда человек здоров или почти здоров.
А препараты, Бог ты мой, одному они помогут, а десятерых в лучшем случае невинно обманут. Мы видели Роберта, пытались войти с ним в контакт. Ничего из этого не вышло. И, боюсь, не выйдет уже никогда. Такой сильный, энергичный человек, такой пытливый, мощный интеллект — страшно прибавлять ко всему этому частицу „экс“. Страшно потому, что он живой. Еще страшнее, что он может пробыть живым долго — год, семь, пятнадцать лет.
Святой Петр свидетель, при всех наших спорах и счетах, ближе, чем Роберт, у меня друзей не было. И, разумеется, теперь не будет. Главный врач клиники полагает, что случай практически безнадежен. Очевидно, он прав. Основная беда в том, что они, врачи, не знают причины болезни. Трагично, но похоже, что ее не знает никто. Никто, кроме самого Роберта. Увы, его существование продолжается в неведомом нам диапазоне, на неопознанной волне, и частота общения доступными нам средствами связи не улавливается… Как многое в жизни с годами перестает поддаваться логическому объяснению. Может быть, поэтому даже самые матерые материалисты к старости — и иногда незаметно для себя — становятся ярыми приверженцами учения Господа нашего Иисуса Христа…» Раджан знал Дайлинга по Индии, знал довольно неплохо.
Столичные журналисты между собой частенько называли его «этот мудрый янки-бестия». неужели мудрость — сестра безумия? Ему было жаль Дайлинга. Как ему было жаль срубленного, живого дерева или овцы, отправляемой на бойню. Как всего живого, обреченного на безвременную гибель или страдания. Впрочем, переживания абстрактно-гуманистического толка усугублялись обстоятельством весьма реальным, конкретным. Роберт Дайлинг был другом семьи Парселов, он знал Беатрису с рождения, принимал участие в ее воспитании, в ее судьбе. Многое у нее от матери, покойной Маргарет. Многое — от отца. Многое — от Дайлинга.
Например, ее работа в «Корпусе мира». Или то, что она приобщается сейчас к нелегкому труду журналиста в газете…
Глядя на замкнувшегося в своих мыслях Раджана, Беатриса вспомнила разговор о нем с Дайлингом в Дели. «Я тебя знаю как серьезную девочку, Беат, — сказал он, когда она заглянула однажды в его офис. — Ведь ты серьезная девочка, не так ли?..» «Разумеется», — рассмеялась она, не зная, к чему он клонит. «И ты осмотрительна в выборе друзей?» «Разумеется», сказала она уже без смеха, начиная понимать, чего ей следует ожидать от дальнейшего разговора. И решила, что оборвет его резко, даже грубо — в случае необходимости. Но разговор принял совершенно неожиданный поворот. «Ты знаешь, я горжусь тем, что я сын такой страны, как Америка. И тем, что мы — великая нация. А знаешь ли ты, что для нас опаснее всего в мире? То, что мы не хотим сознавать — ответственно и трезво, — что мы не одни в этом мире, нет, не одни. Главный порок нашей национальной психологии — комплекс исключительности. Девиз самых ретивых из нас: „На планете все и все — для нас. Мы — для себя“. Когда нам везет с Администрацией, мы держимся в рамках международных приличий. Когда в ней объявляются „мягкоголовые“, нас заносит, иногда очень и очень опасно». «Однако, вы всегда воюете за Америку — с комплексом или без». «Вот тут ты не права. Да, я всегда за Америку, я ее сын. Но я за Америку без комплекса исключительности. Ибо он порождает все худшее, что у нас есть. Морис Шевалье в популярной песенке поет: „Живите и дайте жить“. Я — за это». «Это все очень интересно. Вы впервые так откровенны со мной, и я, безусловно, ценю и ваши взгляды и вашу искренность, но…» «Но зачем я сообщаю тебе все это именно сейчас? Ты извини, если то, что я скажу, покажется вмешательством в личные дела. Я говорю с тобой, как с дочерью, если бы ее послал мне Бог. Я за Раджаном из „Индепендент геральд“ наблюдаю давно. То, что вы потянулись друг к другу, мне показалось естественным. Но при нашем комплексе любой цвет кожи, кроме белого, неприемлем». «А ваши отношения с Лаурой?» «Вот мы и подошли к самому существенному. Я люблю Лауру. И сознательно беру на себя бремя ответственности за эту любовь». «Вы хотите знать, готова ли я нести такое же бремя в нашей любви с Раджаном?» Дайлинг молчал. Он ждал, что Беатриса скажет дальше. И она сказала: «Не знаю…» К приезду Раджана Беатриса сняла, и довольно недорого, славную квартирку с тремя спальнями в Гринвич-Виллидже. Меблирована она была безалаберно и довольно экзотично: диваны и кресла разных эпох, фантастически несовместимых обивок; кровати, стулья, трюмо из грубых неструганых чурбаков и досок и из редких, лоснившихся от классной полировки, выдержанных пород дерева; обои, гардины, люстры — казалось, все спорило, все разбегалось, все жило само по себе. И вместе с тем, во всем этом хаосе цветов и стилей, во всем немом противоборстве эпох определенно чувствовалась некая система. После раздумий и колебаний — Беатриса придирчиво разглядывала квартиру несколько раз — она решила ничего не менять. Пока — во всяком случае.
Гринвич-Виллидж был выбран ею не случайно. Нью-йоркский Монмартр был известен если не особой широтой, то во всяком случае определенной терпимостью взглядов. Беатриса хорошо помнила разговор с Дайлингом. И желала лишь одного — чтобы встреча Раджана с «комплексом американской исключительности» не происходила как можно дольше, а если повезет никогда.
Раджан прилетел во вторник, а в пятницу утром Беатриса преподнесла ему сюрприз: «Сегодня вечером мы принимаем гостей. В программе — коктейль и танцы. кто будет? Журналисты, актеры, художники, два-три киношника. Да, дипломаты». Всего собралось человек двадцать пять. дипломатом среди прочих оказался эстонский консул. Высокий, сухой как мумия старик приехал первым. Пока Беатриса отдавала последние распоряжения двум официантам, приглашенным из ближайшего ресторана, Раджан пытался занять разговором закованного во фрак с бабочкой прибалта. Того интересовало одно — признает ли мистер Раджан де-юре включение в состав России Эстонии, Латвии и Литвы.