Правительницы России
Шрифт:
10 августа 1508 года от Рождества Христова, как числил по схизматическому латинскому счёту князь Михаил Львович, или же в 10-й день месяца серпня, в четверг перед осложиным днём, лета 7016 от Сотворения мира — по истинно христианскому древневизантийскому летосчислению, обоз Глинского подошёл к Москве.
Надеясь хоть на какую-нибудь встречу, Михаил Львович глянул из окна кареты.
Дорога была пуста, и встречающих не было.
И вспомнил он Вильнюс, и Мозырь, и Клецк, и многие иные города, в которые въезжал, сквозь тысячные толпы, под звон колоколов всех храмов.
А здесь
И чем ближе к Кремлю подъезжали, тем беспокойнее становилось на сердце у Михаила Львовича. Шумной, бестолковой, непонятной, многолюдной показалась ему Москва.
«Как-то приживусь я здесь?» — с грустью и тревогой подумал Михаил Львович. И вдруг на ум ему пришли пакостные еропкинские слова: «Где ни жить — не миновать служить».
Колеса затарахтели по бревенчатой мостовой. Посад кончился, начался город...
Третий Рим
...Отшумели царские пиры, канули в Лету, будто никогда их и не бывало, оставив горький привкус на губах, а паче того — на сердце. Неделю пировал государь, а рядом с собой дозволил сидеть только первый день. В остальные же шесть дней допустил лишь за один с собою стол, однако ж меж ним и Михаилом Львовичем сидело по пять, а то и по семь человек, и Михаил Львович иной раз почти в голос кричал государю нечто важное, но тот говорил с ближними к нему людьми, а Глинского не слушал.
И приходилось Михаилу Львовичу переговариваться с боярами, что сидели слева и справа, но те бояре, опасливо покашиваясь на государя, даже головой кивать боялись, а все следили: как ныне государь — милостив ли? А если и говорили, то будто бы невпопад, а то просто-напросто суесловия, и на всё про всё отвечая: «Знамо дело, в иных землях и многие прочее по-иному, а цесарцы они цесарцы и есть. Да и сам, Михайла Львович, посуди: как им таковыми не быть, когда они — немцы? »
Михаил Львович сникал, сидел молча, с тоской вспоминая застолья при дворах европейских потентатов, где живость речи почиталась одной из первейших добродетелей придворного и одним из основных качеств куртуазии. И хорошо было, коли гость был остроумен, весел, учтив, ещё же лучшим было, если таковыми свойствами отличался хозяин.
А здесь и гости сидели молча, испуганно и настороженно косясь на хозяина — великого князя Василия Ивановича. А хозяин сидел этаким золочёным истуканом и, почти не произнося ни слова, пошевеливал бровями да перстами. И выученные слуги, ловя на лету малую тень государева соизволения, делали всё так, как того государь желал.
Была бы его воля — встал бы Михаил Львович да и пошёл из-за стола вон. Да только не было у него воли, и потому сидел он целыми днями за царским столом и чувствовал со стыдом, что и он, как прочие, всё время ждёт — глянет ли на него государь, захочет ли с ним перемолвиться?
В последний день затянувшегося праздника пожаловал ему Василий Иванович Малый Ярославец — в вотчину, Боровск — в кормление. Да брату его, Василию, — Медынь.
Городишки стояли купно, неподалёку друг от друга, в восьмидесяти и ста двадцати вёрстах к югу от Москвы.
Неспроста именно их дал Василий Иванович братьям Глинским, как, впрочем, и другого ничего спроста не делал.
Стояли городки неподалёку от литовского рубежа, а кроме того, шли мимо них к Москве татарские шляхи. И потому весьма пригоже было сидеть в них столь знатному ратоборцу.
И ещё одну цель преследовал Василий Иванович, поселив там братьев Глинских: были Глинские на Руси чужаками, и кроме князя Московского не было у них никого, кто помог бы им в трудную минуту. Держали они новые свои владения из его же царской милости и более всего должны были той милостью дорожить.
А с севера и юга от Боровска и Медыни испокон жили бунташные и своевольные родные братья Василия Ивановича — Андрей Старицкий да Семён Калужский.
И хоть состояли они с великим князем в кровном родстве и на верность ему крест целовали, не было у Василия Ивановича надежды в преданности их и веры им, увы, не было.
Потому-то и поселил Василий Иванович меж княжеством Калужским и княжеством Старицким своих служилых людей — Глинских, которые были здесь как бы и оком государевым, и бранной государевой десницею.
Всё это прекрасно понимал князь Михаил Львович, и оттого было ему ах как невесело.
А ведь вопреки всему хорош был Малый Ярославец в пору цветения вишнёвых садов, будто укутанный тёплой духмяной метелью. Радовали глаз синие дали под обрывистой кручей, белые лилии и жёлтые кувшинки, замершие у берегов извилистой речки Лужи, высокие холмы, заросшие ивами, осинами, берёзами. Вспомнил Глинский и трепетную жизнь лесов, полных зверья и птиц: белок, зайцев, лис, барсуков, тетеревов, рябчиков, куропаток. Вспомнил кипящую от изобилия рыбы Протву, чьё имя на языке древних племён, ныне уже исчезнувших, и означало: Протва — Рыбная Река. И дом его — полная чаша: изобилие благ земных, ясли, полные овса, амбары и подвалы с соленьями и копченьями, бочки вина и мёда, дома, бани, клуни, сараи, стада коров, табуны коней, отары овец...
Однако не рад был он всему этому, ибо нутром чувствовал: ничего ему не надо, если дадено ему кем-то и кем-то по прихоти может быть отнято. Птицей иного полёта он был, и не ему суждено было сидеть в деревенской глуши.
Потянулись для Михаила Львовича унылые дни. Европейские потентаты молчали. Великий Московский князь к себе не звал. Сидел Михаил Львович в Ярославце среди литовских беглецов, кои вместе с ним прибежали на Москву.
И если всю правду сказать, — жили не вельми весело, хотя и собирались частенько за одним столом. Да только застолья эти были столь же похожи одно на другое, как и дни всей их здешней жизни. Всякий раз, усевшись за стол, ругали они Сигизмунда — раз от разу ленивее и беззлобнее, скорее по привычке, чем в охотку. В который уж раз перемывали кости виленским и варшавским недругам, а разойдясь по избам, печальнее, чем перед застольем, вздыхали тяжко, копя злобу на супостатов, что прибрали к рукам и всё добро их, и землицу, и людишек.