Право на поединок
Шрифт:
Жуковский писал через день после мятежа, у него еще дрожали руки от тяжких воспоминаний.
То, что произошло на Сенатской площади, так потрясло людей, что некоторые и оправиться не сумели. Так, Карамзин не смог пережить представшего ему в тот день зрелища исторического катаклизма и собственного жестокого порыва: «Я, мирный историограф, алкал пушечного грома…»
Не пушечного грома он алкал. Он был добр и благороден. Он алкал чуда, которое принесло бы ему веру в безмятежную незыблемость основ империи. Он алкал знания — как улестить могучих и таинственных китов, на темных спинах которых, чуть видимых в зловещих водах, держится судьба его России. Он алкал панацеи, средства, при помощи коего можно было бы заставить всех смириться,
Он хотел пушечный гром принять за панацею, оттого что находился в отчаянии. Темные китовые спины пришли в движение, и неизвестно было, как их заклясть.
Через две недели после восстания он писал Вяземскому: «Сколько горечи и беспокойства в семействах. Еще не имею точного понятия об этом и злом, и безумном заговоре. Верно то, что общество тайное существовало, и что целью его было ниспровержение правительства. От важного к неважному: многие из членов удостаивали меня своей ненависти, или, по крайней мере, не любили; а я, кажется, не враг ни отечеству, ни человечеству». Теперь уже преступно легкомысленным Эрастом выступали мятежники. Политическую подоплеку их отношения к нему он в расчет не брал. Они не любили его, Карамзина, друга отечества и человечества, — и это громко говорило об их заблуждениях.
За себя, впрочем, он не страшился. «Бог спас нас 14 декабря от великой беды. Это стоило нашествия французов: в обоих случаях вижу блеск луча как бы неземного. Опять могу писать свою „Историю“». Но при всех своих декларациях Карамзин в глубине души понимал катастрофичность случившегося. «Иногда действительно думаю о Москве, о Дрездене для воспитания детей, о берегах Рейна». Его пугало будущее детей…
Но «духовная лихорадка», порожденная сперва смертью Александра и напряжением междуцарствования, невозможностью найти общий язык с новым императором, а затем во сто крат усиленная мятежом у Сената, разорвала броню высоких иллюзий, в которую он давно уже заковал себя. Картечь 14 декабря вместе с десятками «малых сих» убила и великого Карамзина, непримиримого антагониста заговорщиков.
Воздействие декабрьских событий на чувствительные души было подавляющим.
Когда в тридцать втором году умер долго и тяжело хворавший литератор Калайдович, Александр Булгаков писал: «Умер бедный Калайдович, патриот и автор хороший. 14 декабря его так поразило, что он от негодования занемог, а там и с ума сошел».
Внебрачный сын Алексея Кирилловича Разумовского, тестя и покровителя Уварова, Алексей Перовский, писавший под псевдонимом Антоний Погорельский и известный доныне как автор любимой детьми «Черной курицы», занимавший пост попечителя Харьковского учебного округа, имел возможность обдумать события 14 декабря, собрать сведения, прочитать официальные документы — то есть составить объективное, пускай и неприязненное, мнение о мятежниках. Он близок был к «Арзамасу», рано — в конце десятых годов — сошелся в приязнь, как тогда говорили, с Пушкиным и был с ним в дружеских отношениях до конца.
Летом 1826 года, прочитав, пользуясь своими придворными связями, текст донесения Следственной комиссии до его опубликования, обратился к молодому императору с очень странным посланием:
«Главная цель подобного обвинительного акта — внушить каждому, кто станет читать его, отвращение к безрассудным проискам преступников. Особенно следует избегать в нем такого рода сведений, которые могли бы послужить к оправданию преступлений заговорщиков: нельзя допустить, чтобы последние предстали несчастными, впавшими в заблуждение из превратно понятой любви к отечеству. Еще менее следует давать злонамеренным людям повод изображать этих преступников
Приведя несколько примеров подобного рода, Перовский так закончил свое послание: «Избави меня бог, государь, сим отказом в праве обвиняемых на оправдание, отвратить от сих милостей Вашего императорского величества. Господь, без сомнения, подскажет Вам, какую долю отвести правосудию, а какую — милосердию, мне хотелось лишь, чтобы в случае, если Вашему величеству угодно будет в мудрости своей простить кого-либо из виновных или смягчить ему кару, публика могла бы сказать: „люди эти заслужили примерного наказания, однако император в милосердии своем простил им вину их“, но чтоб никто не имел бы основания сказать: „император простил этих людей, ибо они оказались не столь виновны, как то показалось вначале“.
Есть и еще одно соображение, которым, мне кажется, не следовало бы пренебрегать: Европа переполнена людьми, в большей или меньшей степени разделяющими воззрения, только что чуть было не приведшие Россию к гибели, которые будут считать своим долгом оправдать этот заговор или, во всяком случае, внушать по отношению к заговорщикам чувство жалости, и они не преминут воспользоваться теми слабыми сторонами, кои предъявит им обвинительный акт. Зачем же давать им в руки это оружие? Я и без того опасаюсь, что уже поздно, и мы не сегодня-завтра станем читать в либеральных газетах Франции и Англии панегирики по адресу Бестужева и компании. Но как бы там ни было, желательно, на мой взгляд, приостановить обнародование сего донесения и запретить его печатание в газетах до тех пор, пока не будет составлено новое, более соответствующее своему назначению. Полагаю также, что приговор, который вынесен будет Верховным Судом и должен быть затем обнародован, следовало бы отредактировать таким образом, чтобы исправить недостатки, содержащиеся в обвинительном акте.
Заканчивая сие письмо, умоляю Вас, Ваше величество, простить мою смелость и по прочтении оного его уничтожить».
По существу Перовский был прав. Составитель донесения арзамасец Блудов и готовивший черновой материал правитель дел комиссии Боровков и в самом деле старались смягчить формулировки, подбирать факты, свидетельствующие в пользу обвиняемых. Более того, сам император разрывался между желанием представить заговорщиков законченными извергами и благоразумной для главы государства мыслью, что обилие извергов, убежденных тираноборцев, обнаружившихся в его империи, не свидетельствует о прочности и популярности режима. Потому он предпочел, чтобы многие заговорщики предстали перед миром именно заблудшими, вздорными, нелепыми в своих мечтаниях и к тому же быстро прозревшими и раскаявшимися.
Меморандум Перовского не имел никаких последствий. Но что же заставило умного, талантливого и порядочного человека выступить доносчиком на Следственную комиссию, требовать для побежденных безоговорочной репутации злодеев, недостойных снисхождения?
И Жуковский, и Карамзин, и Калайдович, и Перовский, и многие другие, вчера еще гуманные и терпимые люди, были совершенно искренны в своем ужасе, негодовании, жажде сильных мер. И нужно было иметь незаурядное мужество и политическую трезвость, чтобы даже наедине с собой признать жертвенность, бескорыстие и осмысленность попытки 14 декабря…
Сознавая, что письмо его скорее всего будет перлюстрировано, Пушкин написал Жуковскому в конце января 1826 года: «…Легко, может, уличат меня в политических разговорах с кем-нибудь из обвиненных. А между ими друзей моих довольно… Теперь положим, что правительство захочет прекратить мою опалу, с ним я готов условливаться (буде условия необходимы), но вам решительно говорю не отвечать и не ручаться за меня. Мое будущее поведение зависит от обстоятельств, от обхождения со мною правительства etc.