Право на поединок
Шрифт:
Угроза шельмования и позорной расправы, потом чужая, постылая служба — с годами он привыкал к этой, лежащей на душе, тяжести, но она деформировала душу. Прежде всего — отсутствием надежды. Уже к середине тридцатых годов он стал жить прошлым, казавшимся ему утраченным эдемом. Чем дальше, тем явственнее становился его разрыв с настоящим, он отставал, упорно и сознательно не принимая естественных перемен, и жизнь вокруг казалась ему все более чуждой и отвратительной в своей чуждости. Ему тяжко и больно жилось. Но все это выявилось с такой очевидностью гораздо позднее. А пока он скрывал
Булгаков писал со своей глуповатой восторженностью: «На Кузнецком мосту большая передряга. У какой-то из мадамов схвачена контрабанда на 50 т.; видно, не у всех совесть чиста, а лупят, проклятые, ужасные деньги с московских щеголих. Уж это не действия ли нашего Вяземского? Скажут: вот в тихом омуте черти водятся. Каков Вяземский! Забыл, что Москва его рай, а мадамы Кузнецкого моста — его бригада. Москва любит крайности. Сперва говорили все о Вяземском, как о ветренике, занимающемся только обедами, стихами и женщинами, а теперь славят его государственным человеком, и те же лица повторяют: я всегда это утверждал».
Таковы были их представления о назначении государственного человека…
Его между тем не переставали унижать. В августе тридцать третьего года Комитет министров по представлению министра финансов постановил произвести Петра Андреевича в статские советники. А через несколько дней Вяземского вызвал Бенкендорф и сообщил, что император не утвердил решение Комитета, ибо он, Вяземский, позволил себе неуместную шутку: при пожаловании петербургского военного генерал-губернатора Эссена графом посетовал, что не пожаловали его князем Пожарским, намекая на неумение генерал-губернатора справляться с пожарами.
Сарказмы в дружеском кругу становились накладны. Полицейская структура пронизывала жизнь во всех ее ипостасях и намертво схватывала каждое проявление личности.
Князь Петр Андреевич обладал задатками крупного государственного человека и ярким талантом литератора. Но в нем не было того, что в самые страшные моменты спасало Пушкина, — рокового сознания своего долга, у него не было того дела, ради которого Пушкин готов был вынести боль одиночества, непонимания, смертельный холод отчуждающегося бытия. Пушкинская надежда сливалась с категориями такими высокими, что почти уже не зависела от личных обстоятельств, — будущее России и человека вообще, а не будущность только его, Пушкина, держало и вздымало его над ядовитым, обжигающим кипением быта житейского и политического.
Он мог разувериться во всем, что окружало его в нынешний день. Но при всей невыносимой усталости, жажде покоя и независимости, которые можно было купить только ценою ухода от своего дела, — при всем этом и над всем этим существовала сила, которая гнала его вперед, не давая пасть, пока он жив.
Отчаяние при мысли о судьбе семьи, детей, безвыходность денежная не могли побороть эту силу.
Пушкина нельзя было сломать. Его можно было только убить.
Князь Петр Андреевич сломался.
Он мог теперь назвать в письме людей 14 декабря головорезами.
В его записных книжках нет больше ярости бунта, а только бессильная горечь.
В тридцать седьмом году, после
Но сам он был способен теперь — как лицо общественное — только на верную унылую службу и горечь далеко спрятанных мыслей.
Замечательные стихи, что писал он в старости, — плач по себе…
Поединок с Уваровым (2)
Как могут они писать, когда им запрещено мыслить?.. Основное начало нынешней политики очень просто: одно только то правление твердо, которое основано на страхе; один только тот народ спокоен, который не мыслит.
Пушкин незадолго перед тем получил разрешение на издание газеты (которым, впрочем, не воспользовался). Но ему гораздо важнее было — с точки зрения газетчика, нуждающегося в свежих новостях, — иметь непосредственные отношения с министерствами внутренних и иностранных дел. Вместе с тем Пушкин еще раз продемонстрировал свое явное нежелание сотрудничать с Сергием Семеновичем. Идеи Уварова — во всей исторической низости — еще не были ему известны. Но он очень хорошо представлял себе, чего можно ждать от старинного арзамасского знакомого. Ренегатство стало уже принципиальной позицией Уварова. И это необоримо претило Пушкину.
Но вряд ли он сознавал в тот момент, какое оскорбление нанес товарищу министра просвещения. Он не только игнорировал уваровское предложение союза в прошлом году, не только высмеял его перевод «Клеветников России», но и обманул куда более серьезные ожидания. Газета Пушкина, будучи подчинена министерству просвещения, должна была бы стать рупором уваровских идей, плацдармом для уваровского наступления на публику. Теперь эта надежда рухнула. Рухнула в тот момент, когда Уварову «свой орган» был особенно нужен…
Уваров шел вверх. Находящийся в мучительных колебаниях император, уже перечеркнувший проекты комитета 1826 года, бывшие, по существу, проектами Сперанского, ошеломленный событиями во Франции, в Польше, в военных поселениях, еще не решавшийся начать новую попытку либерализации крепостного права (Киселев вернется только в тридцать четвертом), горячо и радостно поверил в возможность осуществления уваровской утопии — замирить страну новой методой воспитания сперва дворянской молодежи, а потом и народа вообще.