Право на поединок
Шрифт:
Все журнальные статьи политического содержания просматривал до опубликования лично Сергий Семенович. Это обстоятельство, известное Пушкину, было чрезвычайно угрожающим для его планов. В данном случае министр приказал исключить из статьи все, что касалось России, — то есть убил смысл статьи, а затем, объясняя свои действия, произнес монолог, где от частного этого случая поднялся в горние выси:
— Мы, то есть люди Девятнадцатого века, в затруднительном положении; мы живем среди бурь и волнений политических. Народы изменяют свой быт, обновляются, волнуются, идут вперед. Никто здесь не может предписывать своих законов. Но Россия еще юна, девственна и не должна вкусить, по крайней мере теперь еще, сих кровавых тревог. Надобно продлить
Он, кажется, и сам начинал всерьез верить — во всяком случае, всерьез убеждать себя, что его доктрина реальна. Что Россию можно отгородить от мирового движения и воспитать, как они с императором считали нужным. Превратить огромную страну в некое закрытое учебное заведение с проверенными благонадежными преподавателями.
Государственный человек совершенно справедливо не боялся обвинений политических. Своей кипучей деятельностью, умением взбивать блистающую словесную пену на многих языках он завораживал общество и нейтрализовал нападки на доктрину.
Именно потому Пушкин и выбрал иной путь. Путь личностной компрометации Сергия Семеновича.
Он прикидывал возможные варианты — в эпиграмме весной тридцать пятого, в письме Дмитриеву.
Он думал и о другом — о происхождении этого аристократа-интеллектуала от Сеньки-бандуриста…
Материал для памфлета надо было выбрать убийственно точно. Рассчитать: что может особенно встряхнуть сознание публики?
Судьба разрешила его сомнения сразу по возвращении из Михайловского, откуда он не привез еще темы, но привез решимость.
В то время как Пушкин в скромной псковской вотчине питался картофелем и крутыми яйцами, размышляя о собственном будущем и о будущем России, которой так трудно было помогать, в огромном воронежском имении занемог граф Дмитрий Николаевич Шереметев, один из богатейших русских людей. Состояние больного исчислялось миллионами рублей, более чем двумястами тысячами крепостных и необъятными земельными владениями.
Граф Дмитрий Николаевич не был женат. У него не было прямых наследников. Слух о его кончине, долженствующей вот-вот наступить, взволновал обе столицы.
Сергий Семенович, министр народного просвещения и апостол будущего духовного процветания страны, тут же вспомнил, что он свойственник Шереметева по женской линии. Его жена была двоюродной сестрой графа Дмитрия Николаевича.
Сергий Семенович был человеком далеко не бедным. Но перспектива получения фантастических богатств Шереметева лишила его здравого рассуждения, и он сделал истерически-суетливый и совершенно ложный шаг: стал принимать меры для охраны имущества умирающего, которое уже представлял своим. При том, что у Шереметева были родственники — нетитулованные Шереметевы, связанные с ним и родственно, и дружески.
Дело получило огласку и возбудило широкие неодобрительные толки. Первый сплетник эпохи Александр Булгаков записал для потомства: «Богач граф Шереметев поехал в Воронеж, где занемог отчаянно, по сему случаю востребован был из Петербурга доктор графа, который спас ему жизнь скорым и решительным средством, за что получил 25 тысяч рублей одновременно и 5000 рублей пенсии по смерть… Скоро разнесся слух, что граф Шереметев умер в Воронеже. Уваров, не уверясь в истине слуха сего, потребовал
Откровенное и жадное посягательство на имущество, на которое он имел весьма сомнительные права даже в случае смерти владельца, выставило покровителя просвещения и корреспондента Гете в неожиданном виде в глазах тех, кто ничего толком не знал о его прошлом.
25 октября — через два дня после возвращения Пушкина из Михайловского — Вяземский с удовольствием сообщал Александру Ивановичу Тургеневу: «Здесь было пронесся лживый слух о смерти богача Шереметева, который в Воронеже. В Комитете министров кто-то сказал: „У него скарлатинная лихорадка“. — „А у вас, у вас лихорадка ожидания“, — сказал громогласным голосом своим Литта, оборотившись к Уварову, который один из наследников Шереметева. Уж прямо как из пушки выпалило». Шереметев выздоровел, и Уваров оказался в положении весьма глупом.
Зловеще-анекдотическая эта история стала известна Пушкину немедленно по приезде в столицу, и он стремительно оценил открывающиеся возможности.
Первые несколько дней он занят был домашними делами.
Ответ из Главного управления цензуры очертил ему истинное его положение. Он считал, что захватил небольшой, но важный плацдарм. Надо было развивать успех.
В начале ноября он принялся за работу. Прежде всего он написал письмо Лажечникову: «Позвольте, милостивый государь, благодарить вас теперь за прекрасные романы, которые все мы прочли с такою жадностию и с таким наслаждением. Может быть, в художественном отношении Ледяной Дом и выше Последнего Новика, но истина историческая в нем не соблюдена, и это со временем, когда дело Волынского будет обнародовано, конечно, повредит вашему созданию, но поэзия останется всегда поэзией, и многие страницы вашего романа будут жить, доколе не забудется русский язык. За Василия Тредьяковского, признаюсь, я готов с вами поспорить. Вы оскорбляете человека, достойного во многих отношениях уважения и благодарности нашей. В деле же Волынского играет он лицо мученика. Его донесение Академии трогательно чрезвычайно. Нельзя читать его без негодования на его мучителя».
Он писал с непривычной для него резкостью, выдававшей его взвинченность. Он умел, особенно обращаясь к собратьям по литературе, сказать самые жестокие истины с необидным изяществом. Здесь же пара завышенных комплиментов не скрывает его злого раздражения.
Он-то понимал, что закончившаяся пытками, плахой схватка Волынского с Бироном вовсе не исчерпывалась враждой «русской» и «немецкой» партий при дворе и что Волынский, еще при Петре известный своей грубостью, самодурством и казнокрадством, отнюдь не тот рыцарь без страха и упрека, каким выставляет его Лажечников, отнюдь не только страдалец за русское дело, которому можно простить все — в том числе и истязания поэта Тредиаковского.
Неминуемо он соотносил обиду Тредиаковского со своей обидой — куда более высокой и достойной, но обидой.
Сведение целого драматического периода истории к борьбе «русской» и «немецкой» партий тем более претило Пушкину, что Уваров, воспитанный главным образом на немецкой культуре, стал проявлять патриотические антинемецкие настроения, что вполне соответствовало его доктрине. Уже после смерти Пушкина он сформулировал эти идеи с покоряющей откровенностью: «Оттого, что они угнетали Россию императрицы Анны; оттого, что они вблизи видели Россию Елизаветы и Екатерины II, они упорно заключают, что Россия тот же младенец, в охранении коего и они платили дань усердия, не всегда беспристрастного, не всегда бескорыстного. Словом — они не постигают России Николая I… Немцев с лету схватить нельзя; против них надобно вести, так сказать, правильную осаду: они сдадутся, но не вдруг».