Право на поединок
Шрифт:
Николай Алексеевич, несмотря на паническое отступление перед властью, остался в глубине души верен основополагающим своим идеям. Благоговевший перед «царями-демократами» Иваном IV и Петром I, почитавший в них «грозу аристократов», Николай Алексеевич знал, не читая пушкинских конспектов, что напишет нечто принципиально иное, чем «аристократ» Пушкин. Добиваясь права приступить к истории Петра, Полевой, капитулировав перед правительством, продолжал борьбу с Пушкиным, оказавшись, хотел он того или нет, в одном лагере с Сергием Семеновичем.
Здесь альянс Бенкендорфа и Полевого оказывался Уварову на руку. Ибо они намеревались вытеснить Пушкина оттуда,
В августе тридцать шестого года Николай в сопровождении Бенкендорфа прибыл в Москву. Там благожелатель Полевого, московский обер-полицмейстер, вручил шефу жандармов «Живописное обозрение» с «Памятником Петру Великому».
Александр Христофорович знал и нелюбовь Николая к императрице Екатерине, и презрение к ее претензиям считаться «Петром Великим в юбке», а соответственно, и неприязнь к воздвигнутому по ее велению монументу. И он искренне пожалел, что не имел под рукой этой статьи в январе.
Однако и теперь еще было не поздно. Ксенофонт Полевой, со слов свидетелей, описал происшедшее: «Граф пробежал указанную ему статью, и она произвела на него такое благоприятное впечатление, что он воскликнул: „Я сейчас представлю это государю императору!“ И с листком в руке он ушел во внутренние комнаты дворца, а через несколько времени возвратился с веселым лицом и сказал своему чиновнику: „Государь император чрезвычайно доволен статьею о Петре Великом и поручил мне изъявить свое благоволение за нее автору…“»
Это и неудивительно. Многие пассажи статьи оказались императору не только чрезвычайно приятны, но и совпадали с его честолюбивыми мечтами: «Нашему или грядущему веку достоит честь воздвигнуть Петру памятник от русской души, русским умом, в точных понятиях об искусстве, и подарить Отечество такою историею Петра, которая вполне показала бы весь необъемный гений его, все величие его подвигов».
Николай не мог не согласиться — то, что сделали немка Екатерина и француз Фальконе, отнюдь не отвечало духу нового периода российской истории. Только он, первый после Петра истинно национальный монарх, чьей опорой была народность, мог верно понимать наследие и заветы Петра.
Перед Полевым — историком Петра — открывались, бесспорно, некие перспективы.
Пушкин не мог не знать об этом. Это была опасность — и реальная.
Когда в апреле тридцать пятого года он писал Дмитриеву: «Что касается до тех мыслителей, которые негодуют на меня за то, что Пугачев представлен у меня Емелькою Пугачевым, а не Байроновым Ларою, то охотно отсылаю их к г. Полевому, который, вероятно, за сходную цену возьмется идеализировать это лицо по самому последнему фасону», — он знал, что говорил.
Под пером Николая Алексеевича трагическая суровость событий обращалась в романтическую мелодраму, уснащенную историческими анекдотами. Персонажи делились явственно: добродетельный царь, которого вынуждают иногда к отеческой жестокости, и его соратники, с одной стороны, и его противники — злодеи и изверги, с другой.
Соответственно в этом противоборстве идеального монарха и «чудовищ злобы и коварства» выглядел и финал процесса царевича Алексея: «Царь прочел приговор, повелел призвать царевича в собрание суда и прочитать ему решение. Несчастный царевич содрогнулся, услышав смертный приговор, затрепетал и лишился чувств.
Спешили помочь ему, старались успокоить, утешить его. Говорили, что он может еще надеяться на милосердие родителя. Царевича отвезли в крепость и известили царя о сильном впечатлении,
Вся эта романтическая патока не стоила нескольких строк пушкинского конспекта, открывавших жестокие обстоятельства 1718 года, нравы времени и железный характер царя: «Царевич более и более на себя наговаривал, устрашенный сильным отцом и изнеможенный истязаниями… 24 июня Толстой объявил в канцелярии Сената новые показания царевича и духовника его (расстриги) Якова. Он представил и своеручные вопросы Петра с ответами Алексея, своеручными же (сначала — твердою рукою писанные, а потом после кнута — дрожащею). И тогда же приговор подписан. 25-го прочтено определение и приговор царевичу в Сенате. 26-го царевич умер, отравленный… Есть предание: в день смерти царевича торжествующий Меншиков увез Петра в Ораниенбаум и там возобновил оргии страшного 1698 года.
Петр между тем не прерывал обыкновенных своих занятий».
Отношение к делу царевича Алексея и его гибели для власть имущих было некой проверкой добропорядочности историка. Страшный эпизод в судьбе династии воспринимался августейшей семьей чрезвычайно болезненно. В своем натуральном виде он не должен был выйти на свет.
Еще в декабре двадцать шестого года молодой император посетил главный архив министерства иностранных дел. Сопровождавший его сенатор Дивов записал в дневник: «…Мы прошли в секретное отделение, заключающее личные бумаги царской фамилии и уголовные дела разных времен, начиная с дела царевича Алексея при Петре Великом. Император приказал не топить эту комнату и сделать в ней железные ставни, заметив, что в нее могут влезть и выкрасть бумаги. Это замечание видимо поразило вице-канцлера. Император взглянул на меня и сказал графу (Нессельроде, — Я. Г.), что он не подозревает всего, на что способны люди. Осматривая этот отдел, его величество с ужасом вспоминал о пытках, которые вынес царевич Алексей».
И Николай, и Уваров, и большинство государственных лиц прекрасно знали правду о смерти Алексея. Но от историков требовалась благостная ложь.
Пушкин лгать не умел…
Когда — уже после смерти Пушкина — Полевой представил Бенкендорфу свою рукопись, Александр Христофорович обратился к императору: «Я читал доставленное мне Полевым начало его „Истории Петра Великого“. Оно очень хорошо и написано в таком духе и таким слогом, что нельзя не желать, чтобы ему доставлена была возможность вполне развернуть талант свой…» Он снова ходатайствовал о разрешении Николаю Алексеевичу работать в архивах.