Право выбора
Шрифт:
Подымахов, занятый по горло, но все знающий, все видящий, вернее, все понимающий, говорит: «Зульфию зря уволил. Пожалеешь, не раз пожалеешь…» Какой смысл вкладывает он в эти слова? Нет, не пожалею. Я-то знаю. У меня ведь особый эгоизм: хочу любить, испытать неповторимость чувства любви. Я в самом деле не могу смириться с мыслью, что Марина принадлежит другому. Принадлежит… Глупое канцелярское слово. Кто из них кому принадлежит, трудно разобраться. Как будто можно приказать себе: не люби, забудь, вычеркни… Почему-то люди стреляются, бросаются под поезд… Что они уносят с собой? В сорок пять любишь и сердцем
Иногда чувствуешь себя пришельцем из неведомого мира и вдруг видишь отношения людей во всей наготе. У Фихте существующее и воображаемое одинаково реальны… Философия безумцев и влюбленных. У людей есть надежда, у меня — теория вероятностей. Житель далекой планеты, обуянный земными страстями, брожу, не находя приюта и спокойствия. Есть ли пристань взволнованному чувству? В юности думалось: у человека одно назначение — пролететь по жизни метеором, воспламеняя все на пути. То были высокопарные мысли. Сейчас они вызывают улыбку. А ведь тогда крылья были хрупкими, неприспособленными для большого полета. Была дерзость. За одну каплю тепла и солнца для этой Земли отдать все. В юности все мы — пришельцы из неведомого мира. Все нам дико, чуждо, непривычно.
Если бы можно было вернуться туда, скинуть бремя страданий и злобы у ног любимой. Мы всегда верим в ту идеальную планету юности, где после долгих скитаний подводится справедливый итог всему. А вся жизнь — лишь эксперимент, удачный или неудачный, и будто бы все можно начать сначала. Преднамеренных людей слишком мало. Они или становятся отцами человечества, или ввергают его в пучину бедствий.
И все же: ни одному дню не скажу, что пропал он даром. Даже самый серый из них оставил в памяти горячий след.
Если бы ты знала, Марина, как мне тяжело… У меня в мозгу поселилась синяя птица. Но это хорошо, очень хорошо… Иначе и не могло быть… У Блока, кажется:
«А я, такой же гость усталый земли чужой, бреду, как путник запоздалый, за красотой…»
А теперь и это ни к чему… Бесцельно… Пусть живут, любят и работают. Трагедия? Нет, нет, не трагедия. Всего лишь небольшая развязка небольшой истории…
И когда раздается звонок у входной двери, вздрагиваю. С тех пор как Анна Тимофеевна ушла, никто не заглядывал ко мне. Всюду беспорядок. На лбу гипсового Эпикура слой пыли.
Звонок настойчивый, от него сотрясаются стены.
Открываю дверь. Бочаров!.. В лице ни кровинки.
— Что стряслось?
— Умер Подымахов!..
— Когда?
— Только что. Разрыв сердца.
— Проходите. Может быть, ошибка?..
Он трясет головой, поворачивается и медленно уходит. А я стою у раскрытой двери, бессмысленно смотрю в темноту. Не чувствую ни горя, ни отчаяния. Просто не могу сдвинуться с места — ноги вросли в пол. Да сердце бьется неестественно громко.
Умер… Еще сегодня утром… В это невозможно поверить… — избитые слова. Можно торопиться, звонить, поднять всех. Можно плюхнуться в кресло, обхватить голову руками, сидеть, ничего не соображая и ничего не предпринимая. И что тут можно предпринять? Он умер — и все.
Почему прибежал Бочаров? Есть телефон…
Такая смерть вызывает недоумение. Завтра в главном зале его не будет. И это странно, нелепо. А кто же будет?.. Другого невозможно представить.
Я не люблю слез, ненавижу их.
— Он до последнего дня думал о вас, — говорит Рубцов. Кладет на стол центральную газету.
Некрологи. Посмертная статья Подымахова. Закончить не успел. Нашли среди бумаг. Посвящена моей космологической теории. Строчки прыгают перед глазами:
«Научная добросовестность… глубокий анализ… В ряду таких замечательных творений человеческого духа, как… Несомненно, завоюет признание…»
Я не могу читать. Зачем статья? Ведь было чертовски некогда… Твой прощальный привет, старик. Даже после смерти ты хочешь осенить меня своим могучим крылом. Ты был болезненно чутким к людям…
Седенький Федор Федорович смотрит на меня глазами младенца. Топорщатся редкие усы.
— Как все нескладно получается… — говорит он. — Ушел гигант, оставил нас перед кучей нерешенных вопросов. Самое скверное: во главе всего дела поставили меня, человека, не приспособленного к практике. Я отбивался, как мог. Вспомнили, что именно я восставал против стальной оболочки. Никто не хочет брать на себя ответственность. Ответственности не боюсь, боюсь показаться нелепой фигурой на общем фоне. Придется вам, дорогой мой друг, взять все в свои руки. Конечно, неофициально. Я ставил вопрос об официальном утверждении вас. Не соглашаются. Им нужна фигура с заслугами, со степенями и званиями. Глупость. Будто звания прибавляют знаний в той области, где вы никогда не трудились, Ладно, буду мальчиком для битья, а вы командуйте!
Во мне закипает раздражение.
— А как же все-таки с институтом?
— Передайте все функции Рубцову. Временно, разумеется. Изредка придется контролировать, направлять. Рубцов — человек своеобразный, не от мира сего.
— Ну, а если я откажусь брать все в свои руки?
— Долг перед покойным. Мы обязаны до конца довести дело, начатое им. Я мог бы отказаться в категорической форме. Поставили бы какого-нибудь Храпченко. Все приостановилось бы. Будьте благоразумны. Вы же коммунист.
Хочется задушить Федора Федоровича. Но я подчиняюсь непогрешимой логике. Долг перед покойным… Откажись — до конца дней будет терзать совесть. Покойному не нужны больше ни установки, ни атомные центры, ни полеты в космос, и все-таки я взваливаю на себя непосильный груз.
Существует некая преемственность. Дело, начатое одним, должно быть завершено другим, иначе в обществе воцарится хаос.
Институт придется отдать в руки Бочарова. Тоже неофициально. Мне очень не хотелось бы делать этого, не хотелось бы возвышать Бочарова. Но, к сожалению, нет другого, кому бы мог доверять в такой степени, как Бочарову. Почему я должен подсаживать Бочарова еще на одну ступеньку? Из глупого благородства? Почему всю жизнь должен нести бремя доброго Деда-Мороза?