Пражская ночь
Шрифт:
Пражская ночь
Впрочем, я люблю свою работу. Мои услуги стоят дорого, и заказывают мне убийства людей, которые сами запятнали себя многочисленными злодействами. Я мальчик интересующийся: прежде чем нажать на курок, я узнаю все, что можно узнать о своем объекте. И принимаю заказ только в том случае, если в душе моей возникает терпкое чувство: да, эту жизнь я хочу оборвать, да, я желаю стать автором (ну, или соавтором, если вы религиозны) точки, что завершит биографию данного человека. Я поставил немало таких точных точек — и ни об одной не жалею.
Я вовсе не жестокий, не злой. Скорее наоборот — веселый, добрый. Таким и должен быть ангел смерти, не так ли? И есть еще совсем сокровенная причина, почему я занимаюсь этим делом. Я уже сказал вам, что я — поэт, но прежде, чем я вступил на стезю наемного убийцы, я долго — слишком долго — не писал стихов. Нечто остановилось, замерло во мне. Я чувствовал: все, что сладкозвучно нашептывает мне мой мозг, все, о чем плачет и хохочет мое сердце, — все это не то. Не то. Хоть я и могу прикинуться нарциссом, но ума мне хватило, чтобы понять — все мои чувства, все мои наслаждения — все это не имеет никакого значения. И вообще дело не во мне. Не во мне.
Итак, я долго не писал стихов. Признаюсь, я вовсе не страдал, не звал ни музу, ни демона, жил в свою радость, впитывая горечь и сахар существования, но нечто простаивало во мне, некий поэтический аппарат оставался невостребованным, а я ведь осознавал всего себя чем-то вроде резного столика, удерживающего на себе этот обледенелый аппарат. Жил я весело, скромно. Выпивал. Прекрасные девы дарили мне немыслимые наслаждения. Любил читать, спать. Денег почти не водилось. Я не обращал. Молодость. Почти бесконечная. Но капитализм крепчал окрест меня, сжимал пространство, скрипел клычками, давил на горло. Я понял, что больше не удастся жить просто так, как трава небесная: вольно, пухло, пузырчато и поэтически беспечно.
Мое красивое, абсолютно не запоминающееся лицо. Это еще одно странное свойство моего существа — мое лицо невозможно вспомнить (это обстоятельство помогает мне в моей работе). Даже я сам никогда не в силах вспомнить свое лицо, и каждый мой взгляд в зеркало — встреча с незнакомцем.
Я — правнук великого писателя Короленко, написавшего «Дети подземелья». Да, я тоже из них — из детей подземелья. Я — чадо глубокого советского мира, дитя его последних, прощальных вибраций. Этот великий мир, подаривший мне младенчество, более не существует, его извлекли на поверхность, с него сорвали покровы — подземные океаны его иссохли, а великие
Отец мой — детский психиатр — погиб от руки одной из своих пациенток, сумасшедшей девочки. Мне исполнилось тогда четыре года. Мать моя — офицер КГБ, сейчас ей за семьдесят, но она по-прежнему работает в органах — чем там занимается эта старая женщина, мне неизвестно. Я рос у бабушки с дедушкой среди книг, увлекался поэзией, математикой, общественными науками. Никто, кроме меня самого, не занимался моим воспитанием. Дорогою свободной я шел туда, куда влек меня свободный ум. Он влек меня аллеями веселых грязных парков, музейными коридорами, сухими глинистыми тропами южных склонов, черными комнатами моих друзей.
Нередко в компании собутыльников, если ложился в ладонь приличный ствол, развлекал я их стрельбой по пустому стеклу. Стрелял и по игральным картам, и по географическим — тонкую атласную карту мира вешали на дерево на ветру, она шелестит, извивается, словно флаг, я стою поодаль, смотрю в сторону, и тут кто-то крикнет: «Москва!» — и сразу я делаю выстрел с разворота, не целясь. И будьте уверены, пулей пробито сердце нашей Родины.
Некоторые из моих приятелей по воле девяностых ушли в криминал, кое-кто из них достиг в этих злых мирах даже некоторых высот — они и предложили мне работу, впечатлившись моей меткостью.
Предложили за очень приличные деньги застрелить одного человека. Человек этот в своих делах не гнушался ничем, запятнал себя всеми возможными пятнами, охраняли его тщательно, и брать такую птицу следовало с очень большой дистанции, и успеть за считанные секунды, когда он вылезал из машины и сразу же скрывался за спинами телохранителей на крыльце своего банка.
Я вначале отказался. Меня пытались убедить, показали даже тайный фильм о нем, снятый скрытой камерой, но видение истязуемых кооператоров не впечатлило меня. И так было ясно, что клиент заслуживает смерти. Я снова отказался. Было как-то лень.
Но потом, блуждая по московским дворам, я как-то раз приблизился к одному страстно обожаемому мной домику. Сколько себя помню, то летними ночами, то зимними смотрел я на этот дом, а он всегда стоял необитаем, с плотно заколоченными окнами, ветхий, загадочный, и прятался в густой тьме запредельно прекрасных деревьев, — крошечный особняк. Его лепные фавны и нимфы — в тополином пуху, в лепестках, в снегу — смотрели нежно, загадочно и смешливо, вечная молодость лучилась на их лицах, а в ямочках на их щеках скопилась ироническая пыль. Да, они оставались молоды и счастливы, эти старинные дриады и вакхи, эти девочки-нереиды, несущиеся на дельфинах над глубокими безучастными окнами. Никогда я не видел, чтобы кто-то входил или выходил оттуда, здесь все пребывало наедине с собой и замерло в своей свободе и тайне. О, как я люблю такие места! Ради них и задержался на этой планете.
И тут я увидел, что домик этот окружен новым забором из гофрированной стали, и на нежных лицах нимф появился испуг, да и весь домик смотрел из-за забора как арестованный. Его приговорили. Осудили на смерть и волшебные деревья, составляющие его магическую свиту. Огромный билборд, возвышающийся над стальным забором, изображал новое здание, которому предстояло вскоре здесь воздвигнуться: мертвенно-синее, клиновидное, с импозантными квадратными окнами. Банк. Я прочитал название банка и сразу вспомнил, кому он принадлежит. На следующий день позвонил своим знакомым и согласился на их предложение.