ПРЕДАТЕЛЬ ПАМЯТИ
Шрифт:
«Он заставлял вас слушать "Эрцгерцога"?» — уточняете вы.
Не помню. А другие вещи помню. Кое-что из Л ало, сочинения Сен-Санса и Бруха.
«И вы научились хорошо исполнять эти произведения? — спрашиваете вы. — После прослушивания записей вы смогли играть их так, как хотелось Рафаэлю?»
Конечно. Да. Я исполнял их все.
«Но не "Эрцгерцога"?»
Это трио всегда было моим bete noire. [23]
«Вы не хотите поговорить об этом?»
23
Здесь:
Тут не о чем говорить. «Эрцгерцог» существует. Я никогда не мог исполнять его безукоризненно. А теперь я вообще не могу играть. Я даже не представляю, что делать, чтобы вернуть утраченное умение. Значит, мой отец прав и мы тратим время понапрасну? У меня просто случилось нервное расстройство, а я ищу решение не там, где следует? Вы понимаете, о чем я: переложил проблему на плечи другого человека, лишь бы не решать ее самому. Вывалил ее перед психиатром и смотрю, что получится.
«Вы верите в это, Гидеон?»
Я больше не знаю, чему верить.
Когда мы возвращались от Бертрама Крессуэлл-Уайта домой, я видел по лицу Либби, о чем она думает: моя проблема решена, потому что слова адвоката сняли с меня вину. Она болтала о своем — что она скажет этому Року, если он снова не заплатит ей за работу, — и, когда не переключала передачи, держала руку на моем колене. Она сама предложила, что поведет мою машину, на что я охотно согласился. Освобождение от вины, данное Крессуэлл-Уайтом, не уничтожило растущую боль в моей голове. Садиться в таком состоянии за руль было бы рискованно.
На Чалкот-сквер Либби припарковала автомобиль и повернулась ко мне.
«Эй, — сказала она. — Ты получил ответы на вопросы, которые так мучили тебя. Гидеон, это стоит отпраздновать».
Она склонилась ко мне и прижалась ртом к моим губам.
Я почувствовал, как ее язык касается моих губ, и раздвинул их. Я позволил ей целовать меня.
«Почему?» — задаете вы очередной вопрос.
Потому что я хочу верить тому, что она сказала: что я получил ответы на свои вопросы.
«Это единственная причина?»
Нет. Разумеется, нет. Еще я хочу быть нормальным.
«И?»
Ну хорошо. Я смог сделать кое-что в ответ. Мой череп раскалывался надвое, но я потянулся руками к ее голове и запустил пальцы в ее волосы. Мы замерли в этой позе, пока наши языки создавали между нами танец ожидания. Я ощущал на ее губах вкус кофе, выпитый ею в кабинете Крессуэлл-Уайта, и впитывал его, горячо надеясь, что моя жажда перерастет в голод, который я не испытывал уже много лет. Я хотел почувствовать тот голод, доктор Роуз, чтобы знать, что я еще жив.
Обнимая ее за голову, я прижал ее к себе, я целовал ее лицо и шею. Я потянулся к ее груди, ощутил через ткань ее свитера, как твердеет ее сосок, и я сжал его, желая вызвать в ней боль и удовольствие, и она застонала. Она перебралась со своего сиденья на мое, села на меня и, целуя, начала расстегивать на мне рубашку, а я сжимал и отпускал, сжимал и отпускал сосок,
Ее волосы пахли мятой. Наверное, от шампуня. И я вдруг оказался не в машине, а в заднем саду нашего старого дома на Кенсингтон-сквер. Было лето, поздний вечер. Я сорвал несколько листиков мяты и растираю их между пальцами, чтобы они сильнее пахли. Еще не видя людей, я слышу производимый ими звук. Он похож на чавканье за столом. Я так и думаю, что это кто-то ест, пока не различаю их в глубине сада. Мое внимание привлекло светлое пятно ее белокурых волос.
Они стоят у кирпичной стены сарая, где хранятся садовые инструменты. Он — спиной ко мне. Ее руки скрывают его голову. Одну ногу она закинула ему на бедро и прижимает его к себе, и они трутся друг о друга, трутся и трутся. Она закидывает голову, и он целует ее шею, поэтому его я не вижу, зато хорошо вижу ее. Это Катя, няня моей младшей сестры. А с ней один из мужчин нашего дома.
«Может, какой-то другой знакомый Кати? — делаете вы предположение. — Кто-нибудь из тех, кого вы не знали?»
Кто? Катя ни с кем не была знакома, доктор Роуз. Она ни с кем не встречается, только с монахинями да с одной девушкой, которая иногда заходит к нам, ее зовут Кэти. И там, в темноте сада, стоит совсем не Кэти, потому что я помню, как она выглядит, боже мой, боже, я помню Кэти, она толстая, смешная и одевается ярко, она сидит на кухне, пока Катя кормит Соню, и говорит, что Катин побег из Восточного Берлина является метафорой организма, только, разумеется, она говорит не «организм», а «оргазм» — сейчас я понимаю это, — она все время об этом говорит.
«Гидеон, — перебиваете вы меня, — кто же был тот мужчина в саду? Вглядитесь в его силуэт, посмотрите на его волосы».
Ее руки закрывают его голову. И вообще он склонился к ней. Я не вижу его волос.
«Не видите или не хотите видеть? Не можете или не хотите, Гидеон?»
Не могу. Мне не видно.
«Может, это ваш жилец? Или отец? Или дедушка? Может, Рафаэль Робсон? Кто это, Гидеон?»
Я не знаю.
И потом Либби потянулась к моим штанам, она сделала то, что делает всякая нормальная женщина, когда она возбуждена и хочет поделиться своим возбуждением. Она хохотнула: «Не могу поверить, что мы занимаемся этим в машине» — и расстегнула мой ремень, вытащила его, потом расстегнула пуговицу на брюках, положила пальцы на молнию, вновь прижала свои губы к моим.
А внутри меня, доктор Роуз, была пустота. Ни голода, ни жажды, ни жара, ни томления. Во мне не пульсировала кровь, пробуждая желание, не набухали вены, поднимая мой член.
Я схватил Либби за руки. Мне не нужно было искать оправданий или говорить что-либо. Пусть она американка — порой излишне шумная, несколько вульгарная, чересчур фамильярная, дружелюбная и прямолинейная, — но она не дура.
Она отпрянула от меня и соскользнула на свое сиденье.
«Это из-за меня, да? Я для тебя слишком толстая».