Предатели
Шрифт:
«Котлер мысленно составлял речи и письма, сочинял диалоги? — подумал Танкилевич. — Что ж, он такой не один». На библиотеку, говорит, хватило бы? У Танкилевича таких томов набралось бы не меньше. Но говорить об этом Котлеру он не собирался.
— У меня был брат, — сказал Танкилевич. — И это я сделал ради него. Чтобы его спасти. Вот и все. У меня был младший брат, вор и дурак, и, чтобы спасти его жизнь, я пустил под откос свою.
— Чью это жизнь ты пустил под откос?
— А, — отмахнулся Танкилевич. — Ты получил тринадцать лет. Ну да, мне жаль, что тебе пришлось отсидеть. Но все и так к тому шло. Не меня, все равно кого-нибудь нашли бы, чтобы повесить на тебя срок. А вот я отмотал те же самые тринадцать лет, да еще кучу сверх.
Танкилевич
— Брат тайком вынес золота на восемь коренных зубов, и его приговорили к смертной казни. Он был бедовый и нахальный, но восемнадцать лет — это ведь почти ребенок. Что мне оставалось делать — позволить его расстрелять?
— Значит, вместо него — меня?
— Да тебя бы не расстреляли.
— Меня обвинили в госизмене, за это полагалась смертная казнь — мазнут йодом, и — пулю в голову.
— А йодом зачем?
— Для дезинфекции, — Котлер ухмыльнулся.
— До тебя Портного и Баскина тоже обвинили в госизмене, и им вышку давать не стали. В Советах тогда уже не расстреливали диссидентов. Не то что при Сталине. Или при Хрущеве. При Хрущеве расстреливали таких, как мой брат. Все это знали. Их либо расстреливали, либо, еще хуже, губили на урановых рудниках.
— И на что ты подписался?
— Согласился сотрудничать. Взамен они смягчили приговор и дали ему десять лет. Он отсидел восемь, вышел и пустился во все тяжкие. Пока я прозябал в своей украинской глухомани, он освоил Израиль, Америку, Европу и даже новую Россию. Торговал, завел бизнес, четыре раза женился, родил шестерых детей и бог знает чем еще занимался. Жил как король, пока какой-то московский бандит не пустил ему пулю в сердце.
И ради этого Танкилевич пожертвовал своей жизнью. Конечно, глупо было бы ждать, что брат подастся в науку или медицину. Брат был аферистом, и Танкилевич просто подарил ему возможность прожить подольше до тех пор, пока СССР не изменится под его запросы. В возмещение Танкилевичу досталось некоторое количество сувениров и открыток, несколько телефонных звонков и еще меньше визитов. Но когда они со Светланой перебрались из села в Ялту, а помощь от КГБ иссякла и остались только их нищенские пенсии, брат прислал денег. И не поскупился. Присланного хватило, чтобы купить дом и машину. Брат и после присылал деньги — пока его не убили. Это была, конечно, крохотная часть от его больших миллионов, но Танкилевич на большее и не претендовал. А потом его убили, и миллионы куда-то испарились. Танкилевичу даже не на что было слетать в Москву на похороны. Брата хоронили чужие люди.
— Ты работал на них с шестьдесят четвертого? На скольких еще ты донес? — спросил Котлер и впервые за много лет взъярился.
— Больше ни на кого.
— За столько лет только на меня?
— Меня больше ни о чем не просили.
— Ты с самого начала знал, что доносить придется на евреев?
— Ничего я не знал. Полковник сказал: мы дадим тебе шанс восстановить честь семьи, защищая нашу родину от шпионов и саботажников. Я думал, он имел в виду, что ловить придется таких же, как мой брат. Которые тоже воруют, только в больших масштабах. Но первые несколько лет они почти не проявлялись. Видимо, у них не было недостатка в сексотах. Меня не трогали до тысяча девятьсот семьдесят второго года, а тогда решили перебросить в Москву. И лишь тогда мне объяснили, что от меня требуется.
— То есть ты никогда не подавал заявление на выезд в Израиль?
— Да как я мог? Меня держали за горло.
— А, то есть сионист ты был липовый.
— До семьдесят второго года я знал об Израиле не больше тебя. Следил за ходом Шестидневной войны. Смотрел Олимпиаду в Мюнхене. Свою национальность я никогда не
— Будучи засланцем КГБ.
— Так вышло, что я открыл для себя сионизм не без участия КГБ. Но то, что я узнал, люди, с которыми знакомился, — да это было лучшее время моей жизни. Говоришь, я лишь притворялся, что мне дорог Израиль? А мне он был дорог не меньше, чем вам. Я тоже мечтал жить там, хоть и знал, что в моем случае это несбыточные мечты.
— Если ты так любил Израиль, то почему продолжал быть сексотом?
— В семьдесят втором брат еще сидел. А когда его выпустили, то стали грозить, что заберут отца. У него было больное сердце. Я вызвался сесть вместо него, но они не согласились. Заявили, что, если я перестану с ними сотрудничать, отца загонят в могилу, а заодно и меня. Даже после твоего процесса я попытался от них уйти, но они не отпустили. Я был готов сесть в тюрьму, но они сказали, что в таком случае твой процесс пойдет насмарку. Я главный свидетель и преступником быть не могу.
— У всех нас были семьи, — возразил Котлер. — Всех нас запугивали. И приходилось взвешивать за и против. Но разве можно прикрывать своего брата за счет другого человека? Такого права нет ни у кого. Говоришь, меня не расстреляли бы, но откуда тебе было знать? А если бы расстреляли? А если бы в тюрьме что-то стряслось, что стоило бы мне жизни или сделало калекой? Допустим, ничего такого не случилось, но с чего ты взял, что тринадцать лет жизни мне лишние? Что можно разлучить меня с женой? И с родителями, которые так больше и не увидели меня на свободе? И когда они умирали, меня рядом не было. Эти потери ничем не возместить. В этой жизни точно. И нет этому никаких объяснений, кроме слабости. И ее я простить могу. А нежелания смотреть правде в глаза — нет.
Котлер пожалел, что слишком разгорячился. Он хотел говорить сдержанно, но при упоминании об отце его захлестнул поток воспоминаний. Где Танкилевич был, когда Котлер получил письмо с извещением о смерти отца? Какие унижения терпел, пока Котлер сотнями шил мешки для муки в Пермлаге? Письмо пришло в феврале, четыре месяца спустя после того, как мать его отправила. «Любимый сыночек! Очень больно писать тебе о нашем горе». Лагерное начальство так и не смогло объяснить, почему письмо так жестоко и незаконно долго не передавали. После этого конфликт обострился настолько, что Котлер решил: конец близко. Он объявил забастовку. Отказался шить мешки. Написал протест в почтовое ведомство, прокурору, министру внутренних дел. И несмотря на то, что минуло уже четыре месяца, решил сидеть шиву. Сидел в бараке и, за неимением молитвенника, пытался припомнить отрывки из еврейской погребальной службы. Услышь, Израиль, Господь — Бог наш, Господь один. Свят, свят, свят. Устанавливающий мир в Своих высотах, Он пошлет мир нам и всему Израилю, амен!
Он приставлял к голове, как рог, один тфилин[16] — второй пропал в предыдущей схватке, из-за него она и началась. Когда он перестал подчиняться приказам охраны, урезонивать его пришел сам начальник тюрьмы. Приход начальника на него тоже не подействовал. Его не обмануть. Кто, как не начальник, держал у себя письмо? Котлер заявил, что в память об отце будет сидеть семь дней от и до и соблюдать все, что положено, не станет ни работать, ни бриться. И борьба пошла всерьез. Ему наполовину урезали пайку. Но соседи по нарам — крымский татарин, свидетель Иеговы и эстонский националист — поделились с ним. Еще до окончания недельного траура его бросили в карцер. Но он и там продолжал молиться, и тогда у него конфисковали тфилин. Двое охранников повалили его на каменный пол, а третий сорвал тфилин. Котлеру ничего не оставалось, как объявить голодовку до тех пор, пока ему не вернут его собственность. На девяносто восьмой день, когда у него уже начались перебои в сердце, начальник тюрьмы положил на металлический столик у его койки бархатный мешочек с тфилин. Все эти три месяца его кормили, вставляя зонд в глотку.