Предательство интеллектуалов
Шрифт:
Интеллектуалы и коммунистическая идеология
Помимо принятия интеллектуалами диалектического материализма, отмечу и другие направления, следуя которым они примыкают к коммунистической идеологии и предают учение, составлявшее смысл их бытия.
a) Это принятие идеологии, которая отвергает идею отвлеченной справедливости, тождественной себе самой во все времена и в любом месте, и утверждает, что все социальные системы, даже считающиеся у нас самыми несправедливыми, в свое время были справедливы, поскольку, говорят нам, справедливость – не абстрактное измышление ума [86] , а понятие, имеющее смысл только по отношению к определенному экономическому состоянию и, следовательно, изменяющееся. Вполне естественно, что люди, ставящие своей целью триумф некоторой экономической системы, желают, чтобы высочайшее достижение человеческой морали было только выражением систем такого порядка, и отказывают этому достижению в идеальности, которая могла бы обернуться против них. Но роль интеллектуалов как раз в том, чтобы провозглашать эту идеальность и противостоять тем, кто желает видеть в человеке только его материальные потребности и эволюцию способов их удовлетворения. Признавать такой материализм – значит признавать несостоятельность органа протеста против человеческой чувственности, воплощением которого они должны были быть и который составлял насущную необходимость для цивилизации.
86
Измышление, «повисающее в воздухе», с удовольствием говорят наши «реалисты». Но разве не «повисает в воздухе» всякий идеал, коль скоро он стремится быть независимым от обстоятельств, а не определяться ими?
Эта идеальность понятия справедливости –
В связи с этим зададимся вопросом, как же следует понимать ту «динамическую» мораль, которую интеллектуалы начали дружно превозносить вскоре после выхода знаменитого произведения «Два источника морали и религии»*. Имеется ли в виду динамизм человеческого существования, обусловленный преданностью некоему устойчивому идеалу, например справедливости? Тогда мы все – сторонники динамической морали (хотя статическое – платоновское – принятие идеала, как нам кажется, содержит в себе моральную ценность в такой же степени, как и динамическое, созерцательное – в такой же степени, как и активное: нам представляется, что вера без деятельности может быть весьма искренней верой; вера автора «Подражания» столь же глубока, как и вера Петра Пустынника*). Или речь идет (как мы склонны думать, судя по всей философии А. Бергсона) о такой морали, сами идеалы которой находятся в движении, в «вечном становлении», не знающем никакого постоянства? Другими словами, заключается ли ценность динамической морали в ее действиях, направленных на определенную цель, или же в ее динамизме самом по себе, независимо от природы ее цели, а может быть, и вовсе без цели? Точно так же, когда нам говорят об «открытой» морали, как говорили и об «открытом» рационализме, мы задаемся вопросом, идет ли речь о том, чтобы «открыть» в ней в настоящий момент составляющие ее принципы, или о том, чтобы открыть ее до такой степени, чтобы их сокрушить, – что также было бы отрицанием той абсолютной морали, проповедовать которую призваны интеллектуалы [87] .
87
Эта вторая позиция, утверждает один немец (чтобы ее возвысить), – по сути, немецкая. Боюсь, однако, что многие мои современники не согласятся с суждением, сочувственно цитируемым одним из них (J. Boulenger. Le Sang francais. Deno"el, 1944, p. 334): «Шпенглер объясняет, что „Закат Европы“ имеет лишь одну причину – поражение Германии в 1918 году. Только она обладает культурой – понятием динамическим. Другие народы, в частности Франция, достигли только цивилизации, которая является статической. Цивилизация есть культура застывшая, окостеневшая, умирающая. Значит, возрождение Германии – условие возрождения Европы».
b) Это принятие идеологии, которая полагает, что истина – и она тоже – определяется обстоятельствами, и не считает себя связанной вчерашним высказыванием, выдававшимся за истинное, если сегодняшние условия требуют другого. Формальную декларацию этой позиции мы находим в выступлении «О пятилетнем плане» Сталина, который горячо защищает противоречие как «жизненную ценность» и «орудие борьбы». Одна из самых сильных сторон Ленина, утверждает историк большевизма Марк Вишняк, состояла в его способности никогда не чувствовать себя пленником того, что он проповедовал накануне как истину [88] . Здесь опять люди, стремящиеся к практической цели, предстают в своей роли, выражая готовность к отказу от вчерашних своих установок, если это будет нужно для успеха. Под известным высказыванием Муссолини «Будем остерегаться смертельной западни последовательности» могли бы подписаться все те, кто намерены осуществлять задуманное дело, окруженные стихией, поведение которой они не могут предвидеть. Тоталитаристы, впрочем, в данном случае лишь соблюдают правила морали, принимаемой всеми реалистами. Незадолго до войны британский министр [89] заявлял: «Мы выполним наши обязательства, помня, однако, что мир не стоит на месте», – понимайте это как «оставляя за собой право нисколько их не выполнять, если изменятся условия». Но то, что люди духовные всецело подчиняются философии, которая кичится тем, что знает только своевременность (opportunit'e) и признаёт только истины обстоятельств, – не значит ли это, спрашиваю я, что они, в сущности, разрывают устав их ордена и провозглашают о своем выходе из него?
88
Типичный пример – НЭП.
89
Сэр Сэмьюэл Хор.
c) Это приверженность к системе, упраздняющей свободу индивидуума – сразу же скажу, что упразднение это вполне разумно с точки зрения системы, стремящейся построить общество определенного типа (диктатура пролетариата), – ибо свобода, как я говорил выше, есть совершенно отрицательная ценность, с которой ничего не построишь. Аргументы коммунизма в доказательство того, что он дает свободу, кажутся один привлекательней другого, и его главные вожди, конечно, не простаки. Один из них [90] провозглашает: «Для того, кто шагает к будущему (читай – «для коммуниста»), свобода есть единство и созидание»; как будто не возникает вопроса, будет ли дана свобода тому, кто не шагает к будущему и для кого она не состоит ни в единстве, ни в созидании. Другие объясняют, что истинная свобода состоит в отказе от опыта нашей случайной индивидуальности ради единства с необходимой эволюцией мира. Такова свобода пантеизма, свобода Спинозы и Гегеля (философов, дорогих системе): индивидуум, избавившийся от «индивидуальной иллюзии» и включенный в развитие бесконечной Субстанции, не имеет права производить больше ни одного движения, зависящего от его собственной воли, – иными словами, это отрицание того, что все считают свободой. Некоторые утверждают, что сама система ведет к свободе, поскольку со временем, благодаря надлежащему воспитанию, человек не будет больше представлять себе другого режима и, следовательно, не будет знать чувства противостояния. Как будто свобода – для духа – не состоит как раз в способности представлять себе множество возможностей и в выборе одной из них, что известно как свобода выбора. К тому же система весьма разумна в том, что, не давая свободу, утверждает, что дает ее, и, таким образом, пользуется словом, воздействие которого на массы по-прежнему очень велико. Все это правильно со стороны лишь тех людей, которые имеют в виду достижение временного успеха и не знают иного закона, кроме верховенства цели. Но то, что интеллектуалы соглашаются на систему, о которой знают лучше кого бы то ни было, что она является отрицанием свободы и если когда-нибудь и восстановит свободу, то лишь после разрушения с'aмой духовной ее формы, – поразительная сторона их современного отречения.
90
Г-н Роже Гароди.
d) Это поддерживание системы, удостаивающей чести только ту мысль, которая ей служит, и осуждающей мысль, которая ищет удовлетворения лишь в своем собственном осуществлении (exercice). «У коммунистического гуманизма, – говорит Маркс, – нет более опасного врага, чем спиритуализм, или спекулятивный идеализм»*, тогда как закон интеллектуала всегда состоял в том, чтобы отводить самое высокое место бескорыстной мысли, совершенно не принимающей во внимание практические результаты, которые она могла бы принести, – от Платона, толковавшего (пожалуй, впадая в крайность), что астрономия роняет свое достоинство, служа навигации, и до Фюстель де Куланжа, заявлявшего, что красота исторического метода в том, что он ничему не служит. Это отступничество родственно позиции тех, кто полагает (Ланжевен, Байе – А. Bayet. La Morale de la science), что наука по своей природе несет
e) Наконец, они подтверждают свою приверженность философии, которая полагает, что интеллектуальные творения человека – лишь частное следствие экономических условий его существования. Здесь опять-таки совершенно естественно, что люди, желающие торжества некоторой экономической системы, трактуют все человеческие действия, даже самые высокие – особенно самые высокие, – в интересах этого порядка; таков способ борьбы, и те, кто его внедряют, возможно, первыми признали бы, что он не имеет никакого отношения к истине. Но то, что интеллектуалы превозносят доктрину, которая, кроме того что приписывает высочайшим проявлениям человеческого духа совершенно механический источник [91] , вещает очевидную ложь [92] , – наглядный пример распадения тех самых умственных построений, которые они сегодня насаждают.
91
Должен ли я уточнить, что допускать наличие у наших умственных проявлений другого источника, нежели наши экономические условия, отнюдь не означает верить в нематериальность духа?
92
Одно доказательство среди сотни других. Если наше экономическое положение, как утверждает Маркс, определяет наши метафизические концепции, как же тогда выходит, что два человека, живущие в условиях одного и того же экономического уклада, например Мальбранш и Спиноза, создают диаметрально противоположные метафизики: один – антропоморфическую, другой – пантеистическую?
Итак, изобличаемое мной в этом разделе предательство интеллектуалов связано с тем, что, принимая политическую систему, преследующую практическую цель [93] , они вынуждены принять и практические ценности, не являющиеся по этой причине духовно-интеллектуальными. Единственная политическая система, которую интеллектуал мог бы принять, оставаясь верным самому себе, есть демократия, поскольку она с ее высшими ценностями – свобода личности, справедливость, истина – не является практической [94] .
93
См. ниже.
94
Конечно, наши реалисты мыслят о демократии совершенно иначе. «Советские трудящиеся любят демократию не так, как люди, не умеющие ее защищать и принимающие ее за род изящного искусства; они любят ее как средство борьбы. В СССР понятие демократии означает завоевание, а не отказ, демократия задумана в видах борьбы, а не в видах покоя» (Вышинский, цит. по: «Combat», 16 mai 1946).
C. Другие новые виды предательства интеллектуала: по причине «вовлеченности», «любви», «священности писателя», «относительности» добра и зла. Заключение
Укажу еще на несколько позиций – в их числе и новых, – свидетельствующих о том, как интеллектуалы предают сегодня свое дело.
1. Они ценят мысль, только если она предполагает «вовлеченность» («engagement») автора, а именно вовлеченность политическую и моральную, однако это не вовлеченность в исследование вопросов такого порядка, обращенных к вечности, что мы находим у Аристотеля или у Спинозы, а вовлеченность в битву настоящего момента, со всем, что в ней есть случайного, – писатель должен быть «вовлечен в настоящее» (Сартр), должен занимать позицию в современности как таковой и питать величайшее презрение к тем, кто хочет возвыситься над своим временем [95] . (См. манифесты «экзистенциалистов» [96] .)
95
Надо уточнить, что я не осуждаю интеллектуала, примкнувшего к коммунистическому движению, если рассматриваю это движение с точки зрения его цели – освобождения трудящегося; эта цель есть состояние справедливости, и, желая ее, интеллектуал вполне соответствует своей роли. Я осуждаю его потому, что он прославляет средства, применяемые коммунистическим движением для достижения поставленной цели; средства насильственные, которые и могут быть только насильственными, но которые интеллектуал должен принимать с сожалением, а не с энтузиазмом и уж никак не с благоговением. Я осуждаю его за это тем более, что часто он превозносит эти средства не по причине их цели, но сами по себе, например подавление свободы, презрение к истине; в таких случаях он принимает систему ценностей, идентичную системе ценностей антиинтеллектуала.
Вообще говоря, я считаю, что свою функцию интеллектуала предают все те ученые, которые, в качестве ученых, становятся на службу какой-либо политической партии (Жорж Клод, Алексис Каррель, если называть только ученых одного лагеря) и доказывают толпе, что их узкополитические страсти оправданы наукой, тогда как прекрасно знают, что эти страсти бывают таковыми лишь при условии крайнего упрощения, если не извращения, науки. Не буду говорить о бешеных аплодисментах, непременно вызываемых ими у вышеназванной толпы (я имею в виду наиболее изысканные салоны), когда они разговаривают с ней подобным языком. Есть почести, которые позорят, поскольку достаются слишком легко.
96
Пример: «Поскольку писатель не имеет никакой возможности скрыться, мы хотим, чтобы он всецело принимал свою эпоху, она его единственный шанс; она создана для него, и он создан для нее. Мы сожалеем о безразличии Бальзака к событиям 48-го года, о страхе Флобера перед Коммуной и непонимании ее; мы сожалеем о них ради них самих; тут есть что-то, что они упустили навсегда. Мы не хотим ничего потерять из нашего времени: наверное, есть лучшие времена, но это – наше; у нас есть только эта жизнь, чтобы жить, среди этой войны, среди этой революции, быть может» (Ж. П. Сартр, с восхищением цитируемый Тьерри Мольнье в «L’Arche», d'ecembre 1945). Здесь замечателен общий для всех этих категоричных доктрин прием – начинать с выдвижения в качестве очевидной истины совершенно необоснованного утверждения: «Поскольку писатель не имеет никакой возможности скрыться…» (Неизменный прием Алена.)
Подобная позиция ведет к совершенно новой оценке творений разума. С этой точки зрения, прекрасное сочинение, трактующее какую-либо проблему экспериментальной психологии или какие-то вопросы римской системы государственного управления, в котором автор явно не вовлекается в суматоху дня, будет вещью малозначительной [97] , тогда как другое, лишенное всякой истинной мысли и даже всякого искусства, но в котором автор неистово вопит о своем вступлении в партийные ряды, принимается как произведение высокого ранга. (См. книжные рецензии в журналах этих идеологов.) Такой подход особенно замечателен в отношении романа. Этот жанр полагается за низший, если он состоит лишь в изображении нравов, исследовании характеров, описании страсти или какой-либо иной внешней активности; ipso facto* он принижается в том его виде, какой он имеет у Бенжамена Констана, Бальзака, Стендаля, Флобера и даже Пруста; он объявляется великим, только если воплощает волю автора «занять позицию по отношению к событию» (именно это особенно ценится в романах Мальро), и притом по отношению к событию актуальному (Мальро, заявляет один из его ревностных поклонников, – самый великий из наших романистов, «потому что он самый современный» [98] ). Надо ли говорить, что такое почитание мысли – словно участника схватки на перекрестке дорог – есть прямое отрицание того, что интеллектуалы всегда понимали под мыслью?
97
Одна моя работа, где я попытался охарактеризовать некоторую часть современной французской литературы, была осуждена критиком как в целом малоинтересная, поскольку я не говорю в ней ни о Марксе, ни об Энгельсе, ни о Ленине (L. Wurmser, «Les Etoiles», janvier 1946).
98
Эта новая концепция романа излагается во всей чистоте в «Портрете нашего героя» г-на Р. М. Альбереса (R.-M. Alb'er`es. Portrait de notre h'eros). Автор желает, прежде всего, чтобы роман был манифестом поколения самого романиста. Похоже, он принимает следствие, к которому ведет преклонение перед современностью: знает, что если книга правдиво показывает поколение 1946 года, она может оставить совершенно равнодушным поколение 1960-го, у которого будет свой представитель, и ею заинтересуются только историки. В таком самопожертвовании есть что-то патетическое.