Предчувствие любви
Шрифт:
— Не мешало бы узнать, что произошло у Карпущенко, — засуетился Шатохин. — Мы тоже обслуживали его самолет.
— Не лезь туда, куда тебя не зовут, — возразил Пономарев. — К моторам никто из нас и не подходил…
Он, как всегда, командовал.
А короткий северный день уже угасал. Вдоль посадочной полосы из далекой расселины между сопками тянуло промозглым сквозняком. Солнце, как в сугробы, кануло в рыхлые серые тучи. Их волнисто очерченные края были огненными, словно раскаленные, пылающие угли. И снова в тишине ощущалось какое-то непонятное, томительно-возбужденное напряжение.
Как много впечатлений
* * *
Я подошел к самому краю земли и заглянул за горизонт. Странная, невиданная картина открылась передо мной. Как скала над пропастью, округлый бок нашей утлой планеты нависал над умопомрачительной бездной. В лицо пахнуло ледяным космическим сквозняком. Вблизи и вдали, насколько хватал глаз, угрюмо громоздились тяжелые, мрачные тучи. Между ними, подобно ведьмам на помеле, мелькали какие-то хвостатые чудища и зловеще роились черные звезды. Все они почему-то имели форму стандартно правильных кружков, сделанных циркулем и жирно закрашенных тушью. И лучи от них тянулись черные, злые, словно острые жала вороненых штыков. У меня похолодело в груди.
Мне уже давно, еще с детства, хотелось узнать, куда садится солнце. Вечерами его ослепительный шар прятался всегда в одном и том же месте — невдалеке за нашей деревней. Светит, светит, потом раз — и нет. И у кого ни спросишь, где оно ночует, никто не дает вразумительного ответа. И однажды ноги сами понесли меня за околицу.
Увы, не удалось мне тогда доковылять до той таинственной черты, за которой скрылось солнышко. Помню, иду, иду, а она все отодвигается и отодвигается. Я — к ней, а она — от меня, как заколдованная.
Потом гляжу — передо мной незнакомая старушка.
«Ты один? Ай-ай, озорник, чего надумал на ночь глядя! — Вроде испугалась, а в добрых глазах — смешинки. — Дитя неразумное, туда и большому-то не дойти…»
Погладила меня по голове, взяла за руку и отвела назад, к маме.
Мама — в слезы: «А я-то его ищу, а я-то бегаю! Утоп, думала». И на радостях хвать хворостину. Да так приласкала, что я надолго зарекся повторять свое рискованное путешествие.
А все-таки не одолел до конца давнего соблазна, повторил. И вот, спустя много лет, стою на краю земли, смотрю за горизонт — сам себе не верю. Где они, седьмые небеса, где океан-море, где три кита — нету их! Пусто кругом, сумеречно, и звезды в полутьме черные. А в том направлении, куда они нацелены, косяками несутся какие-то уродливые тени — не то дьяволы, не то кометы.
Я интуитивно ощущал, что эти ночные призраки враждебны всему живому. Я сознавал, что их нужно остановить, задержать, и ничего не мог сделать. Рванулся навстречу — ни рукой не шевельнуть, ни ногой.
— А-а!.. А-а…
Что такое? Крик не крик, а сдавленный вопль, будто кому-то не дают возможности в полный голос позвать на помощь.
Преодолевая непонятное оцепенение, я очумело мотнул головой, протер слипающиеся глаза. В темноте на соседней кровати стонал Шатохин.
— Лева! — подскочил к нему Пономарев. — Лева, ты чего?
Зубарев щелкнул выключателем. Жмурясь от света, Шатохин минуту-другую смотрел на нас бессмысленным взглядом, затем снова откинулся на подушку, облегченно вздохнул:
— Ф-фу! Чертовщина, да и только.
— Врешь! — удивился Валентин. И вдруг хохотнул: — Х-ха! Сухой?
— Чего? — не понял Лева.
— Того самого. Простыню менять не надо?
— Психи! — рассердился Николай. — Ни днем ни ночью угомону нет. Говорил же, не слушайте дурацкой радиобрехни. Летчики, называется, без пяти минут асы!
Шатохин долго молчал. Обиделся, наверно. Потом виновато объяснил:
— Мне и самому, ребята, тошно. Когда нас эвакуировали, наш эшелон немцы разбомбили. Что было! Женщины, дети, кровь… Я с тех пор… Извините…
Нам стало неловко. Каждый из нас дорожил репутацией человека железной выдержки, каждый старался не вспоминать о своих страхах, и откровенное признание Левы подкупало, обезоруживало.
Как не понять его! Помню, еще в начале войны впервые услышав жуткий, леденящий душу визг падающей бомбы, я помчался куда-то, ничего не видя и не соображая. Смотрю — зеленый куст. Я в него с маху, а это — крапива. Все лицо сразу волдырями покрылось, и после я долго еще пугался любого загудевшего в небе самолета, даже если он был нашим.
А Валентин? Неудобно было спрашивать, откуда у него над ухом такой большой шрам, но я однажды все же спросил. И он, хмурясь, рассказал, что это — отметина военной поры. Когда в Курске фашисты кинотеатр разбомбили, ему на голове то ли осколком, то ли кирпичом кожу с волосами снесло. Я обомлел:
— Чуть левее — каюк!
— А! — отмахнулся Валентин. — Лучше и не вспоминать. Матери, главное, еще потом сколько со мной мучиться пришлось. Как, бывало, услышу самолет, так и зайдусь…
Ах, чего там я, Валентин или Лева! Какие у нас, пацанов, были тогда нервишки! А бомбежки не выносили даже иные фронтовики.
В подготовительной спецшколе ВВС командиром роты у нас был суровый неразговорчивый капитан-фронтовик. Мы по мальчишескому обычаю тайком называли его «смирно — и умри!» Очень уж он любил такую команду. Однажды, во время культпохода в кино, он даже на городской улице гаркнул:
— Смирно!.. И умри!
А мы не могли умереть. Стоя в строю, мы дышали, ровная линия шеренги чуть колебалась, и молодцевато-подтянутый капитан выжидал. Прищуря, как перед выстрелом, левый глаз, правым он с фланга наблюдал: не выпирает ли чья-либо грудь? Равнение требовалось безукоризненное — как по шнуру. Тут прохожие — и те примолкли: в строю мальчишки с голубыми погонами, авиаторы, значит, будущие летчики, а их вон как школят — словно заурядную пехтуру.
Обидно было нам, да что поделаешь — затаили дыхание, умерли. И как раз в этот момент, будто нарочно, из-за крыш с грохотом вывернулся старенький ПО-2.
— Во-о-здух! — озоруя, крикнул какой-то шутник.
Что произошло дальше, мы не сразу и поняли. Эка невидаль — фанерный, похожий на стрекозу — почтарь-кукурузник, а наш завзятый строевик где стоял, там и грохнулся наземь. Как подкошенный.
После-то он сам рассказал, что на фронте был тяжело контужен и чудом уцелел при авиационной штурмовке. Мы поняли его, даже по-своему пожалели, а все равно остался в душе неприятный осадок. И обидно было за человека, и стыдно как-то. Сам он после этого случая вскорости и ушел от нас. Его по личной просьбе куда-то перевели…