Преграда
Шрифт:
У Майи хороший слух, и она поёт верно, но спутница Земли взошла бы и без этой серенады в монмартрском духе. Ещё не полная луна, поднимающаяся над морем, красноватая, подёрнутая дымкой, – это та же луна, что плыла между двумя тучами в ночь, когда я не могла заснуть… Охватившая меня вдруг тревога по быстротекущему впустую времени обостряет зябкую дрожь остывающего дня. Ещё не темно, но свет уже покинул купы деревьев и пропылённые обочины шоссе, однако он зацепился за белые фасады домов и ещё держится на них, и на змеевидной тропинке, и на наших бледных щеках. Это особый, скоротечный миг наступающих сумерек, когда, несмотря на раскинувшиеся вдоль моря виллы
И почему это Майя ни с того ни с сего запела: «Добрый вечер, госпожа Луна…»?
Нас четверо в такси, на котором мы возвращаемся назад, в Ниццу. Я и Майя в глубине машины, а её любовник Жан и Массо – спереди, на откидных сиденьях. И так как резкий ветер кидает нам в лицо пыль, поднимаемую нашей машиной, а также всеми встречными, то на всех тёмные очки, словно полумаски. И я забавляюсь тем – голос Майи разбудил меня, – что разглядываю эти три полулица. Сумерки скрывают глаза за мерцающими стёклами очков, но подбородки, носы и ноздри прекрасно видны. Не будь я сама в такой маске, я испытала бы некоторую неловкость, видя у моих собеседников одни губы… От этой полумаски с овальными стёклами Майя скорее проигрывает. Бросается в глаза, что у неё почти нет носа, зато её рот, правда с плосковатыми губами, подвижен и юн. Глядя на её пухлые щёки, мягкий пушок которых так хорошо держит рисовую пудру, я начинаю беспокоиться о сухости своей кожи… Жан, Майин любовник, зевнул, и меня вдруг заинтересовало это мужское лицо. Я никогда прежде не замечала, насколько пухлые губы, утоплённые в уголках рта, кривящиеся то и дело в капризной улыбке на тщательно выбритом мужском лице, могут раскрывать и слабости характера, и его привлекательность.
И я увидела, что подбородок может быть одновременно и упрямым, и женственным и что воротничок Жана обнажает сильную шею, однако без видимых мускулов, скорее округлую… И подумала: надо будет получше разглядеть его глаза, когда он снимет очки.
Массо этой ночью курил опиум – ну конечно! Достаточно на него посмотреть: между большим, узким, словно стиснутым с обеих сторон носом и уже не модной теперь козлиной бородкой – болезненный цвет нервных, горько изогнутых губ и отёчность дряблой щеки. Он молчит, нетерпеливо ждёт, когда мы наконец доберёмся до Ниццы, чтобы снова затянуться зловредным дымом. Он не мог удержаться от раздражённой гримасы, когда Майя запела: «Добрый вечер, госпожа Луна!..»
И мне кажется – впрочем, я в этом не уверена, – что в ту же минуту и губы Жана дрогнули в недоброй улыбке… Я инстинктивно стискиваю губы, опасаясь, причём не без основания, что по ним тоже можно будет прочесть – поскольку глаза, чтобы врать, скрыты за тёмными стёклами очков – усталость и отвращение от плохо начатого дня, исполненного суеты, который теперь завершается в хмуром нашем молчании…
Такси, в котором мы едем, не отличается комфортабельностью, дорога тоже оставляет желать лучшего. Её неровности кидают нас то налево, то направо, я напрягаюсь, чтобы не валиться на Майю, зато Майя, обмякшая, в полусне, то и дело роняет голову мне на плечо. Наша высокоинтеллектуальная беседа ограничивается восклицаниями, претендующими на весёлость и исполненными гнева по поводу состояния дороги. Огни Монте-Карло вырывают из моей груди вздох: ещё почти целый час пути!
Майя просыпается от яркого света, снимает очки, обнаружив мигающие красивые глаза и крошечный носик с красной полоской от дужки оправы на переносице:
– Жан, а Жан, давайте останемся ужинать в Монте-Карло? Прямо как есть, не переодевшись, как оборванцы?.. Нет, не хотите? Почему? Ну конечно, как только задумаешь выкинуть что-нибудь забавное – никто не желает участвовать… Жан, помнишь, вот тут, на этом углу, ты мне в прошлом году дал пощёчину?.. Да, моя дорогая, вот так он со мной поступил, злодей!.. Жан, гляди, ты видишь вон ту виллу? Там живут Гонзалесы. Ну не клёво ли снимать в Монте-Карло такую хибару?..
Эта дорога мне тоже навевает кое-какие воспоминания, но я отдаюсь им молча. Вот «Банановая вилла»– убогая гостиница для полупустых кошельков, где Браг и я не раз занимали номера по соседству с другими артистами, пожилыми флейтистками в капотах из чёрного гетра, иностранными, гастролёрами, лишёнными всякой элегантности… Рядом с «Театром де Воз-Ар» притаилась тёмная приятная английская забегаловка, где я после ежедневных утренников выпивала стакан обжигающего лимонного напитка или бархатистого грога. Это бывало около пяти часов, и я там всегда встречала одного и того же англичанина с буро-красным лицом, отполированным алкоголем. Он не спеша напивался, насвистывая какой-то дрожащий мотивчик… Я могу и сейчас – это ещё так близко от меня – вновь ощутить запах разогретого на солнце брезента и влажной земли, который сильнее запаха грима, когда мы переодевались перед выступлением в тёплые дни в полосатых палатках…
Перед «Отель де Пари» наша машина словно в нерешительности притормозила, как бы приглашая нас выйти.
– Жан, я тебя уверяю, ужинать нам следует здесь. Не снимая очков, он мотает головой, а потом, спохватившись, поворачивает ко мне выразительное полулицо:
– А вы как хотите?
– О… Я… Видите ли…
Мне хотелось бы вернуться в Ниццу, но если я в этом признаюсь, то спровоцирую бурную реакцию Майи, и я трусливо отступаю, не в силах вынести ругани и слёз в течение оставшихся сорока пяти минут пути.
– Я, видите ли…
– Вижу, – решительно сказал Жан. – Шеф, поехали дальше. Мы возвращаемся в Ниццу.
– Хамьё! – воскликнула Майя. – Ну что тебе стоило сделать мне приятное? Почему ты не захотел остаться здесь ужинать, я тебя спрашиваю?..
– Потому что у меня не возникло такого желания, – спокойно сказал Жан.
В ответ на эти слова раздался скрипучий смех Массо, который за эти несколько часов не произнёс ни звука.
– Ах, глядите, он прорезался! – враждебно крикнула ему Майя. – Оклемался, что ли? Тебе лучше?
Массо снимает очки и в мелькающем свете проносящихся мимо огней обнаруживает маленькие глазки с красными веками, мигающими прямо по-сатанински. Глаза этакого чёрта из адской канцелярии.
– Да, лучше, чем если бы было хуже. Ведь когда вы говорите: «Мне лучше», вы даёте этим понять, что прежде – причём не уточняете, когда именно, – было хуже. Но так как в данном случае я не доволен состоянием моего здоровья, могу вам лишь ответить: «Да, лучше – лучше, чем если бы было ещё хуже».
У него голос старика, а лицо без возраста. Физически он слаб, но редко бывает усталым: то он капризно взвинчен наркотиком, то сокрушён им. Майя говорит ему «ты» – но она с таким количеством мужчин на «ты», – похоже, она знает его не больше, чем я, которая за последние две недели находилась в его обществе четырнадцать или пятнадцать раз. Когда я её спросила про Массо, она ответила:
– Почём я знаю? Старик… Видно, жил в колониях. Нынче вечером он пробуждается после долгого и мрачного молчания, оживлённый, должно быть, ночью, приближением часа принятия яда. Он поглаживает тонкой желтоватой рукой свою как бы соломенную бородку и говорит, глядя на меня искоса:
– Вот жест мужчины, у которого много женщин. Он раздвигает свою бородку, как веер, и произносит:
– Вот вам Генрих Четвёртый.
Потом снимает с головы мягкую фетровую шляпу, сворачивает волосы на лбу в рог и произносит: