Прекрасная Адыгене
Шрифт:
Владимир Алексеевич Солоухин (1924-1997)
Прекрасная Адыгене
Повесть
Взойдя на вершину, человек испытывает глубокое удовлетворение не только от тесного общения с нею, но прежде всего от чувства самоутверждения, познания своих физических и моральных сил, познания своей способности к достижению трудной и опасной цели.
Умный в гору не пойдет…
Разорвать кольцо…
Как в берлоге медведь бывает обложен охотниками
Сограждане (когда окажешься с ними в купе вагона, например) ужасно любят все разузнать и выспросить. А кто вы такой? Кем работаете? Где работаете? Вынь да положь.
– А я, знаете ли, нигде не работаю. Я надомник.
Озадачивается взгляд согражданина, а тем более согражданки. Они и не верят, и одновременно завертелись в мозгу колесики, захлопали алюминиевые пластинки, как у автоматического справочного бюро, когда хлопают они, прежде чем выскочит нужный город, нужный номер поезда, часы отправления. Но пластинки хлопают холостые, потому что озадаченный собеседник никак не может подобрать подходящую к внешности специальность, которая допускала бы надомничество. Мелькают в мозгу портной и сапожник, ну, может быть, еще скорняк. Однако не похоже на сапожника, да и не стал бы настоящий надомник хвалиться своим надомничеством, обязательно сослался бы на артель, на мастерскую, на ателье.
Но и правда, мое рабочее место – домашний письменный стол. Я сидячий работник умственного труда. За столом я должен проводить большую часть своего времени. Я могу менять обстановку, переезжая из московской квартиры в другой город, в деревню, в санаторий, в Дом творчества, на берег Черного моря «дикарем», но всюду я первым делом ищу удобный письменный стол и раскладываю на нем свои бумаги.
С одной стороны, хорошо, что жизнь пока обходится без верещания будильника, без давки в пиковые часы в автобусе, электричке или метро, без железной бляшки, называемой табельным номером, без косого взгляда недовольного твоей работой начальника, без сложных отношений с сослуживцами, без премиальных, без графика отпусков.
Но с другой стороны, прибежал бы, протолкавшись сквозь пиковый час, на свое рабочее место, к своему телефону – и можно расслабиться.
Впечатления от вчерашнего футбола, которыми надо обменяться с соседним столом, к месту и вовремя подоспевший анекдот, телефонный звонок, прогулка до туалета, папироса в коридоре на подоконнике… Солдат спит, а служба идет.
Нет, все держится только в твоих руках. Ни начальства, ни подчиненных. Ты сам себе и генерал, и солдат. Сам велишь, сам исполняешь. Никто не спросит, когда ты сел за стол, когда встал. И сел ли ты вообще или пошел прогуляться под мелким дождичком, обдумать сюжет рассказа, найти поворот в статье, поймать необходимую рифму. Казалось бы, вольная воля, райский рай.
Однако запомнилось из биологической книжки опровержение банального представления о птичьей свободе, которая возведена чуть ли не в символ, не в идеал: «Свободен, как птица», «Птичка божия не знает ни заботы, ни труда».
Правда, что птица не знает человеческих – моральных, психологических и государственных – границ. Отсюда, наверное, и сложились представления о птичьей свободе. Между
Я тоже называюсь свободный художник. Людям, связанным в жизни с будильниками, пиковыми автобусами и проходной, моя жизнь (и моих собратьев по профессии) представляется, возможно, океаном голубой беззаботности.
Но в сентябре истекает срок сдачи в издательство книги рассказов, а рассказов для книги не хватает и нигде их, представьте, не возьмешь. Надо их написать. Для этого надо (кроме времени), чтобы они уже были во мне, причем в девятимесячной готовности появления на свет.
Если я не сдам рукопись в издательство в срок, никто мне не сделает выговора, но книга не выйдет в будущем году и вылетит из плана издательства. А если не выйдет книга… Отсутствие в жизненном обиходе табельной доски автоматически сопрягается с отсутствием тех двух дней в каждом месяце (третьего и восемнадцатого, кажется), которые столь популярны среди широкой массы трудящихся.
По той же причине для меня очень важно, чтобы в декабре закончить перевод длинного, с пугающей добросовестностью написанного романа (шестьсот страниц), а к четвергу надо написать статью для газеты, которую я опрометчиво пообещал.
На моем столе лежат также четыре папки – четыре рукописи, присланные одним издательством для отзыва. Авторы этих рукописей – живые люди. Они ждут решения судьбы, и, значит, не следует держать эти рукописи у себя слишком долго. Сначала их надо внимательно прочитать (скажем, по два дня на рукопись), а потом написать развернутые рецензии, затратив на каждую из них по два драгоценных рабочих утра.
Еще восемнадцать папок-рукописей лежат на моем окне, сложенные в четыре стопы. Они присланы не издательством, которое все же заплатит за рецензирование, но по почте самими авторами.
Мне бы, свободному художнику, почитать Уоррена, Саган, новый роман Василия Белова «Кануны», перечитать бы «Бесов» (есть такая потребность), а я открываю папку весом в шесть килограммов под названием «Рябиновые рассветы». Рукописей пока что восемнадцать. Если по четыре дня на каждую рукопись…
В моем столе существует ящик, куда складываются письма, на которые не успел ответить. Их накопилось за месяц семьдесят – восемьдесят штук. Если на каждое письмо по двадцать минут… Но стоп. Телефонный звонок.
– Володенька? Старик Ляшкевич…
То есть, значит, Дмитрий Ефимович Ляшкевич, директор Всесоюзного бюро пропаганды художественной литературы.
– Тюмень и Тобольск. – Говорит Ляшкевич предельно кратко. – Семь дней. Большая бригада. Иностранцы. Просьба Маркова. Возглавляет Алим Кешоков. В Тобольске открытие памятника Ершову, автору «Конька-Горбунка». Надо произнести речь.
– Дмитрий Ефимович, погибаю, цейтнот. Поверите ли…
– Володенька, дорогой, я все понимаю. Но – Ершов, «Конек-Горбунок». Кому же, как не тебе. Там уж и в газетах объявлено.