Прекрасная Адыгене
Шрифт:
Постепенно накапливаются годы и годы физического бездействия, и, конечно, пятнадцатиминутная утренняя гимнастика, если бы она и была ежедневной, уже не меняла бы плачевного положения дела.
Вот поеду на летнее время к себе в деревню, там возьмусь за себя как следует. И правда, вскочив утром, пробежишься до речки, помашешь руками вверх и в стороны, окунешься в холодную воду. Все это заняло у тебя полчаса.
Потом потянет с севера знобким, обжигающим ветерком, прыснет дождь, грязь разведется под ногами. Чтобы идти на речку, надо надевать плащ, резиновые сапоги. Пропустишь одно утро, пропустишь второе, на третье окажется, что вода в реке замутилась после дождей.
Отводишь
В грибную пору двигаешься больше обычного. Приходится даже и нагибаться, но недолго длится активная грибная пора. Да и смешно называть работой, физической нагрузкой неторопливое, лирическое собирание грибов.
Пресловутый бег трусцой, который мог бы быть ежедневным и только в этом случае действительно полезным, почему-то не прививается ко мне, хотя и было несколько добросовестных попыток. Во-первых, и в молодости, в пору физкультурных трусов и маек, в пору кроссов и значков ГТО, я не любил бегать. Легкие начинает распирать от острой боли, во рту накапливается клейкая, горьковатая слюна; вместо спортивной радости испытываешь мучения, которые продолжаются еще с полчаса после того, как дистанция пройдена. Вернуться к ненавистным ощущениям теперь, когда вместо двадцати трех лет тебе сорок восемь, а вместо семидесяти двух килограммов ты весишь все девяносто, пожалуй, граничило бы с маленьким подвигом. Но попытки, говорю, были.
В Кобулети есть красивая набережная, с одной стороны освещенная синим морем, а с другой затененная узловатыми низкорослыми соснами. Она заасфальтирована, бегать по ней было бы удобно, и около шести часов вечера я побежал. До выбранной глазами отметки и обратно получалось километра два. Для начала достаточно. Мужественно я трусил через недоуменные взгляды грузинских старух в черных одеждах, выползших на набережную подышать вечерним морем; через понимающие, но иронические взгляды русских отдыхающих, прогуливающихся небольшими группками и попарно; через веселые взгляды местных смуглокожих мальчишек, гоняющих по широкой набережной на велосипедах и выполняющих в горизонтальной плоскости что-то вроде фигур высшего пилотажа.
Реплики были самые разные. Что говорили мне вслед старые грузинки, я не знал. Они говорили по-своему. Мальчишки-велосипедисты бросали мне, поравнявшись, что бегать надо утром, а не теперь. Из трех русских женщин, шедших прогулочным рядком, одна, поглядев на меня, насмешливо спросила:
– Ну и что?
– Потом посмотрим, – ответил я ей, но она, наверное, уже не слышала.
– Что это значит? – спросила другая, из другой группы.
– Надо рубашку надевать, – серьезно посоветовал мужчина моих же лет. – Ветерок пойдет с моря, застудишься.
– Жирок растрясает, – пояснил следующий мужчина своим спутницам.
– Эх, родимый… – посочувствовал третий.
Тут я поравнялся с пивным ларьком, и круглолицый и добродушный рязанец или владимирец, с животиком, заметно растягивающим синий тренировочный костюм, и в тапочках на босу ногу, сказал мне, сдувая пену:
– Ну чего мучаешься-то? Остановись, пивка выпьем, у меня и воблинка есть.
Мимо пивного ларька я пробежал аскетически и бегал по набережной еще два раза. Потом приехал из Батуми мой друг, грузинский поэт Фридон Халваши, и увез меня в горную деревню Верхней Аджарии, где ждало нас под чинарой застолье с зеленой фасолью, перемешанной с толчеными орехами (лобио), сыр, запеченный в тесте (хачапури), маринованные баклажаны с орехами, огненные кукурузные лепешки (мчади), свежая брынза, жареные цыплята, острое мясо на сковороде, вороха зелени (кинза, рехан, цицмат, тархун, петрушка), и еще что-то, и еще что-то, и все потонуло в золотистом крестьянском вине типа цоликаури.
После экскурсии в аджарскую деревню два дня я не мог и помыслить о беге трусцой, – как раз вплоть до знаменитого батумского субтропического дождя, который, если начинается, идет беспрерывно две недели.
Этот дождь показал, правда, что старая спортивная армейская закваска еще оставалась у меня. Один только я из всего санатория шел утром на пляж и бросался в море, хотя уже и штормило – расплескивались по берегу белой пеной, примерно так с меня ростом, гладкие и зеленые, как бутылочное стекло, валы. Полчаса я барахтался в пене, плавал под дождем. И это была вся моя физическая деятельность. Немного.
Так накапливались и напластывались годы физического бездействия. Я уж думал иногда, хорошо бы быть каким-нибудь высокопоставленным лицом, премьером маленького государства, что ли, но не ради того, чтобы управлять, а ради того, чтобы можно было распорядиться, и поставляли бы мне к определенному часу ежедневные кубометры ровных и колких (лучше всего осиновых) дров. Я бы их щелкал ежедневно до третьего пота.
Смешно! Ежедневной работы захотел. Будто уж нельзя найти, если хочешь, ежедневной физической работы. Но если вникнуть и подойти всерьез, не так просто ее найти Во-первых, все-таки для здоровья должна быть работа, которая нравится. Я, например, люблю колоть дрова или рубить хворост. Люблю косить траву и метать стога. Мне нравилось бы чистить и убирать снег (нешто в дворники записаться?), но я органически почему-то не люблю копать землю.
Во-вторых, работа должна быть не во всякое время, а в определенные часы, потому что с утра я должен делать свое основное дело – писать, расставаться с которым я не собираюсь, да и не имею права. В-третьих, работа должна быть под руками, чтобы не ехать за ней через всю Москву. В-четвертых, она должна быть интенсивной, чтобы в короткое время, скажем, за два часа (больше времени не выкроишь в своем рабочем и суматошном дне), получить хорошую нагрузку. А как быть, если (допустим!) такая работа назначена от пяти до семи, а уже в семь я должен быть в Колонном зале Дома союзов на вечере, посвященном столетию со дня рождения Пришвина, или на коктейле в югославском посольстве по случаю приезда в Москву группы югославских писателей?
Я знаю, что в Москве можно, если захочешь, найти себе работу по вкусу, а вернее сказать – любую физическую работу. Но я говорю о том, что ее трудно сочетать с тоже рабочим, но своеобразным днем московского литератора, притом не бездельника, пишущего по наитию три стихотворения в год, а упряжного вола, влекущего за собой вороха исписанной, а более того – исчерканной, изведенной в черновики, но все равно вобравшей в себя и время и труд бумаги.
Спохватившись, оглядываешься назад. Действительно – годы! Сердце, отвыкшее от энергичной ритмичной работы, едва барахтается среди вялых, полусонных внутренностей. Чтобы немного встряхнуть его (как обморочного будят дробью пощечин), вливаешь внутрь чашку горячего крепкого кофе. Начинает там, внутри, просыпаться и шевелиться. Кровь побежала быстрее. В голове тает противная серая вуаль. Мысль проясняется, рука твердеет, появляются слова, сочетания слов, – начинается мой рабочий день.