Прекрасная толстушка. Книга 2
Шрифт:
— Как же тебе непросто жилось, — посочувствовала я ему.
— Ничего хуже отрочества в моей жизни не было, — сказал он.
— И все-таки, как все началось?
— Он любил, когда его звали Ваня или Иван. На самом деле его имя Хуан. Это был знакомый Виктора Федоровича, отца Марика. Отец Марика работал в протокольном отделе МИДа, а Иван был советником по культуре мексиканского посольства. Мне было тогда шестнадцать лет, и я учился в десятом классе. Мы познакомились на даче у Марика.
Тогда я впервые почувствовал на себе этот взгляд… Скрытный, осторожный, заинтересованный,
Лека поднялся, прошелся по кухне.
— Неужели у тебя нет хотя бы чинарика?
— Конечно нет. Я все пепельницы тут же вытряхиваю и мою с мылом, чтобы запаха не было. Ты лучше выпей рюмочку.
— У одного доктора спросили, что лучше — пить или ку рить? Знаешь, что он ответил? Оба хуже! Это Ваня научил меня закусывать лимоном с солью. Ему было лет сорок, он был лыс, а на висках и сзади росли черные мелкие курчавые волосы. И пальцы у него были сильно волосатые, и на груди, на спине, на плечах, на ногах — везде росли густые черные волосы. Он весь был как плюшевый. Он был чрезвычайно смешлив, по-русски говорил хорошо, но торопливо. Слова налезали друг на друга, и когда он волновался, его было трудно понять… Глаза у него были черные, быстрые. Зрачок и радужная оболочка были неразличимы…
— Ты все время говоришь «был»…
— Его отозвали в Мексику. По-моему, не без помощи Марика… Вернее, его отца. Он однажды застукал их на даче…
— В каком смысле?
— В самом натуральном. В постели. Отец приехал на дачу тайно со своей молодой любовницей и в своей собственной постели нашел их в самой непринужденной позе. Папаша чуть Ване ухо не оторвал. Оно держалось буквально на ниточке, и его пришивали в больнице. Они не заметили, как он вошел, были очень сильно увлечены, и отец Марика — а он здоровенный бугай — схватил бедного Ваню за ухо и поволок совершенно голого на улицу, бросил в сугроб и стал бить ногами… Потом вернулся и отделал Марика. Правда, тот успел одеться. Самое пикантное было в том, что поднялись они в спальню вместе с любовницей, и все это происходило на ее глазах.
— Подожди, — сказала я. — Когда же это произошло? До того, как он всему тебя научил, или после?
— Конечно, позже, — сказал Лека. — Его сразу же после этого случая и отозвали.
— Так что — он от тебя ушел к Марику? — возмутилась я.
— Он от Марика никогда и не уходил, — горько скривил рот Лека.
— Ничего не понимаю…
— Это все трудно объяснить. Когда я расскажу все по порядку, может быть, ты поймешь…
— Знаешь, а на Марика я иногда думала…
— Что?
— Он больше похож на гомика, чем ты…
— Он больше похож на самую последнюю потаскуху. Когда он пригласил меня на дачу, они с Иваном уже год жили. И при этом он с Ивана брал деньги, как самая на стоящая проститутка. Только не открыто, как вокзальные шлюхи, а якобы взаймы или вымогал дорогие подарки,
— Я думала, что вы с ним спекулируете на пару…
— Что?! — взвился Лека. — Да у него голова не с той стороны затесана, чтобы хоть копейку заработать. Вот просадить тыщу за один раз в ресторане с такими же блядями, как и он сам, — это он может.
— Не поняла… Ты имеешь в виду женщин?
— Вот именно, — с горечью сказал Лека.
— Так что — он может и с теми и с другими?
— Я и сам до сих пор не понимаю… Мне кажется, что самому ему больше хочется женщин, а с мужчинами он спит только из-за денег, хотя иной раз…
Лека замолчал, дернул ртом и отвернулся.
— Так зачем же ты с ним… — Я долго подыскивала слово, так как слово «дружишь» отвергла сразу. — Зачем же ты с ним вожжаешься? — спросила я его в спину.
— Я люблю его… — глухим голосом, не поворачиваясь ко мне, ответил Лека.
Что я могла на это сказать? Мы молча выпили по глотку коньяка и закусили остатками лимона. Конечно, с солью. И тут я вспомнила, что в левой тумбе дедушкиного письменного стола в старинной шкатулке красного дерева, выложен ной внутри зеленым сукном, до сих пор хранятся дедушкины приспособления для набивки папирос. После его смерти бабушка не выбросила ни одной его вещи.
Ничего не говоря Леке (мы с ним сидели на кухне), я отправилась в гостиную, выдвинула нижний ящик из левой тумбы, извлекла из него шкатулку. Ключик от нее всегда лежал в бронзовом стаканчике для карандашей. Я отперла шкатулку. Все в ней было на месте: машинка для набивания папирос, картонная коробка с пустыми папиросными гильзами, жестяная, еще дореволюционная, коробка из-под леденцов «монпансье», в которой дедушка хранил табак, и кожаный портсигар с золотым тисненым двуглавым орлом. Я открыла коробку. Она была более чем наполовину наполнена табаком. Я с сомнением понюхала его. Запах, конечно, был не такой сильный, до щекотания в носу, каким он помнился с детства, но пахло нормальным та баком, без всяких посторонних примесей. Я взяла в руки горсть табака. Он был сухой и ломкий, как мох из школьного гербария. Осторожно зарядив машинку, я защелкнула ее и вставила в гильзу. Потом аккуратно вынула ее, выдавив табак в папиросную бумагу гильзы. Папироса получилась ничего себе. Я сделала еще одну и, спрятав их за спиной, вернулась на кухню к изнывающему без табака Леке.
Он так и стоял, глядя в темное стекло. Я выглянула в окно через его плечо. В свете электрических фонарей пожелтевшие листья на липах и вязах Тверского бульвара казались серебряными.
Было уже около часа ночи, и прохожих на улице не было. Проехал пятнадцатый троллейбус с выключенным в салоне светом.
Мне показалось, что глаза у Леки мокрые. Я не стала убеждаться, так это или не так и, отойдя к газовой плите, взяла спички и, прикурив папиросу, набрала полный рот дыма и пустила его струей в Леку.