Прекрасны лица спящих
Шрифт:
«Ну что, звонить?»– взглядывает Чупахин на Л. В.
«Звонить!» – кивает она.
Лицо сейчас у любимой женщины и начальницы Чупахина замершее и бледное, безразлично-отсутствующее, и он понимает, кажется ему, почему.
Телефон, по счастью, в коридоре, и на первом же гудке трубку снимает Варвара Силовна.
– А, господин Чупахин! Понятно. Где вы? Ждите, высылаем...
Толстуху отвезут в психдиспансер, госпитализируют с диагнозом «галлюцинаторно-параноидальный синдром».
Пожилой усатый фельдшер психбригады, давший Чупахину нечто вроде эксклюзивного интервью у туалета на
– Многовато впечатлений, бляха-муха! Не сдюжила бабочка твоя... Жидковата оказалася...
– А он?
– А он подал заявление об уходе.
– И все?
– И все.
Мать мнется, отводит смущенный, сбитый с панталыку взгляд, но любопытство и желанье помочь дочушке превозмогают все-таки деликатность.
– А ты как же теперь? Он ведь, ты говорила... Как без помощника-то?
– Да дадут кого-нибудь, эка беда! – Люба бросает чайную ложечку в кружку и нарочито небрежно потягивается изогнувшимися в локтях руками. – Я о другом жалею: зачем было вообще переходить в четвертую смену...
И, поколебавшись, она рассказывает матери, как умоляли ее слезно поменяться сменами, какие трогательные, возвышенные приводились аргументы, и как ныне, спустя месяцок, нечаянно выяснилось, что под этот обмен у нее удобную машину (РАФ) обменяли на неудобную (УАЗ). Что – как объяснили ей в чайной – она лохиня и это ее кинули.
Сначала, хмурясь и сдвигая бровки, мать сочувственно внимает ей, а затем, хмыкнув и тряхнув седыми куделечками, нелогично подмигивает.
– Все к лучшему, дочь моя! – провозглашает она весело. – Кто обманул, того и беда... А у тебя к лучшему, к лучшему!
Еще недавно был у них разговор – мать, она и Тоська – и мать вспоминала о самой первой встрече с отцом. Она, мол, хорошо, то есть искренне, смело и просто, вела себя на приеме в комсомол, и ее не приняли. Поступить в местный пединститут без «комсомольской характеристики» нечего было и думать, и через массу неудобств, разлучение с бабушкой и собственное «не хочу» ей, девчонке, пришлось отправляться в хладнодушную соседствующую Прибалтику... И вот, пожалуйте бриться, поехала, а Господь в награду за отвагу и честь послал ей там судьбоносную встречу.
– Ты лучше скажи, доча, какой он человек, этот Чупахин? О чем мучается-то? Что за душой?
Люба «по-честному», как говорит их Тоська, задумывается, молчит с полминуты, но так и не справляется с задачей.
– Да откуда я знаю, мама! – с грустью и досадой говорит она. – Он будто и не мучается особо. Да и как это – какой? А мы с тобой – какие?
– Жи-вы-е! – без запинки нараспев отвечает мать, и свет радости в очах ее непоправимо тускнеет. – Я, во всяком случае.
Вышло неумышленно, но в который раз Люба увильнула от человеческого ответа. Задушевного разговора не состоялось.
Спустя час, согревшись под тяжелым бабушкиным одеялом, когда пружина рабочего возбуждения приотпускает в ней свои закруты, Люба снова, но наедине с собой,
Еще во дни послеродового отпуска и после, в Придольске, вопреки своей воле разлученная с врачебной практикой, она, чтобы не терять времени, познакомилась с идеями «нетрадиционщиков», которым в связи со сменой политических ветров удалось открыто и не хитря обозначить свои идеи. С иными из адептов и апологетов удалось познакомиться лично, кое с кем завести переписку, но главное, недоверчиво на первых порах вникая и осваивая, она получила возможность проверять их открытия на себе.
Результат оказался грандиозный, ошеломляющий!
Приемы и подходы у методов были разные, аргументы и объяснения тоже, но действовала везде, как открылось однажды Любе, одна простая и ясная мысль. Болезнь – исход ошибочно живущейся жизни. Промах сознания. Целить – возвращать целое – возможно не на уровне веточек и следствий, а в стволе, в корне...
Не только душа, как учат святые отцы, требует для живой жизни трезвения и усилий к царствию Божию, но и телесная природа нуждается в том же самом. Молитва и пост– ко единой цели.
Грех – «непопаданье» по-древнегречески, болезнь – овеществленье его. Дело за тем, чтобы помочь не «промахиваться», вывести на утраченную тропу в засасывающем болоте. Гиблое, унизительное для врача место – «скорая», отстойник институтских бездарей и алкашей, и единственное, куда в безработицу могла она устроиться по переезде, с таким, обновленным взглядом на дело, рисовалось в ином свете...
Открывалось поприще! Не «государство» и его холуйско-чиновничий садизм, не бедность и сулящая неотвратимость погибели экология, а зарываемый в землю талант, по недоразумению не употребляемый резерв – вот, ликовала Люба, настоящий выход. Достоинство, если угодно! Свобода воли.
И два-три года только тем она и тешилась, что учила, разъясняла и, как ни совестно это сознавать, «проповедовала». Делала и то, что положено по общеугодной программе, – анальгетики, спазмолитики, ЭКГ, перевязки, иной раз и посложней что-нибудь. Отвозила, куда деваться, внаглеющие от обнищания приемные покои. Однако заповедным, сердечным, оправдывающим существование было это. Попробую. Помогу! Хоть одного, двух, трех спасу по-настоящему.
«Бывает, – говорила на вызове, – или сначала трудно, а потом легко, либо наоборот – сперва легко и приятно, а потом плохо!»
– Ишь ить чё-о! – искренне ошарашивалась больная старушка. – Гляди-кось... чё.
Говорила про потребительское отношение к корове, обращенной в травожующую фабрику, а как аукнется, дескать, по законам природы, так и откликнется. Из-за молока чуть не две трети ведущих заболеваний... Какой-нибудь молодухе толковала о вреде искусственного вскармливания, о «работе мышечной клетки», зашлаковке и проч. и проч. «Бывает или сначала трудно...» А попав полгода спустя по прежнему адресу, воз обнаруживала не только что на прежнем месте, а еще ниже по горе.