Прекрасные деньки
Шрифт:
Хозяин расхаживал по хижине и качал головой. У него в голове, видите ли, не укладывалось, как такое может быть, справлялся же он сам в тринадцать лет с этой работой, а с верхнего выпаса приходил самое позднее в половине одиннадцатого, а вот он, Холль, возвращается только в два. Уж мог бы небось быть чуток порасторопнее. Двенадцатилетний рохля у него с языка не сходил, и все время повторялись словечки «слабоват», "проворен и весел".
Холль выскочил за порог и побежал по лугу, он мог лишь бегать, он хотел убежать от самого себя. Он точно знал, чего добивается хозяин — убить все то, чем могли еще жить Холль и ему подобные. А еще Холль невыносимо страдал из-за его языка. Все почтенные землевладельцы в округе выражались так же, как хозяин, и всюду задавали тон. Что мог поделать Холль с этими словесными рогатинами? Он знал, что хозяин придумал какой-то новый способ качать из его жил деньги и владеть его телом как заблагорассудится. Холль сам хотел владеть своим телом, но кому сейчас это объяснишь? Он бегал с выпаса на выпас, сновал как челнок туда и сюда. Страшная ярость по-матерински
Все еще тянулся август. Дожить до октябрьских денечков казалось делом безнадежным. Уходя из хижины, он видел пастухов, разбредшихся по лесу и осматривавших лощины. Он ускорил шаг. За ним опять погнался бык. Наверху Холль пошел помедленнее, двигаясь в направлении ущелья, дальше идти было страшно. Большое захоронение осело и постепенно сглаживалось, и, подойдя к обрыву, Холль подумал о том, что его растерзанный труп вряд ли вообще будут искать там внизу. Он посмотрел туда и двинулся по краю ущелья, через лиственничный лес и дальше, все круче забирая вверх, и все время его не оставляла мысль о том, что он принужден жить и работать как каторжный. Он стоял перед страшным выбором. С одной стороны, Холль дорожил своей жизнью и хотел жить, с другой, — был всего-навсего рабочей силой и понимал, что только за это его и держат, что человеком он никогда не будет. От этой мысли в голове мутилось, но у него не было иного выхода, свою жизнь, свои телесные силы он и впредь должен отдавать хозяину.
Утром, разумеется, он опять думал совсем иначе. Иногда из сонного забытья его выводил смачный шлепок по лицу коровьим хвостом, случалось также, что корова опрокидывала его в грязь, и тогда он был благодарен неожиданному пробуждению. Дважды в неделю, и так в течение нескольких недель, на клочках бурой оберточной бумаги он проклинал однообразную еду, каковой пробавлялись в горных лугах, совал записки Цукмайру в кабину молоковоза, чтобы тот передавал их Морицу. Порой, стоя на помосте, вступал с Цукмайром в разговор о достоинствах дизельного двигателя, в то время как напарник Цукмайра закидывал в кузов сорокалитровые фляги. Что еще? Возле хижины появилась вдруг туша старой свиньи. Ветеринар забраковал ее. Сначала из страха заразиться они ели маленькими кусочками, потом отважились на более крупные порции и наконец вместе с окрестными пастухами съели всю тушу. Ближе к осени Холль все сильнее углублялся в горы, доходя до самой отдаленной ложбинки, где мог наткнуться только на овец, да разучившегося говорить пастуха. Чем выше он забирался, тем быстрее и радостнее становился шаг в этой ничьей глуши, хотя даже такие прогулки совершались по приказу хозяина: тот посылал Холля искать коз, а потом еще приходилось и наверстывать оставленную работу, когда, выбившись из сил и чаще всего без коз, он возвращался, встречаемый лишь бранью и новыми каверзами. Он не нашел коз — вот и все, что Холль мог сказать. А хозяин на это отвечал: "Испариться они не могли".
Вокруг было много простодушных лиц, юных, не очень юных и старых. Грузчики цемента и люди в сапогах гидротехников. Вереницы завывающих под тяжестью грузовиков. Побледневший как мел водитель, раздавленный мужчина, искореженный мотоцикл и появившиеся через полчаса толстые господа, которые приехали поохотиться из Германии. В поселок он спускаться не стал, потому что у хозяина там было слишком много ушей и глаз. Полкило масла развязывали людям языки. Он был с ними всеми знаком, видел их, когда они приходили на усадьбу, и знал, что они часами сидят с биноклями у своих окон. У него были свои местечки, где он занимался рукоблудием. Мочиться, опорожняться и думать он мог где угодно, но работа от этого легче не становилась. На воле он произносил в одиночестве речи против своих притеснителей и против их взглядов друг на друга, против обычая судить да рядить. Он думал об исправительном доме. О том, как дела у Марии. О житье на вольном воздухе. О Бартле. О многих, многих людях. Ясными, светлыми сентябрьскими ночами где-то между тремя и четырьмя он уходил перегонять наверх коров, потом опять приходилось спотыкаться в кромешной тьме, вечно на что-то напарываясь, то и дело падать, натыкаясь то на груду камней, то на разлегшуюся корову, он подолгу не бывал в доме, нередко возвращался, хромая, и в царапинах, догадываясь о них либо по теплому пятну крови, либо по жжению на коже. К тому же часто шел дождь, холодная одежда налипала на тело, зато легче давалась уборка навоза.
Хозяин уже не распускал руки, но изводил его словами, при всяком удобном случае выставлял перед людьми никчемушным дармоедом, человеком, не способным ни на какую работу. Где и кому нужен такой-то? Кто захочет его взять? О том, чтобы лес валить, не может быть и речи. Мостить русло речушки тоже не возьмут. На дорожные работы и подавно. А о том, чтобы уйти на другую усадьбу, он даже не помышлял.
Прибившаяся к жилью дикая кошка стала совсем ручной. Скотник, злой как черт после неудачной попытки браконьерства, загнал кошку в щель между стеной и дымоходом и пристрелил. В другой раз на столе появилась куча дерьма с воткнутой ложкой. Потом снова — перегон коров. Он удалялся все дальше от дома. Наверху все тропки истоптал в поисках коз. Внизу все чаще и все более долгим путем приходилось пригонять коров. На верхнем лугу на скотину нашел бзик, и Холль вынужден был побегать с ней взапуски. Приходили скототорговцы, и Холлю приходилось вылезать из постели. Многим нравилось смотреть, как он бегает. И когда хозяин наконец милостиво согласился на давно просроченный горный отгон скота, Холль уже чуть не свихнулся, чему изрядно поспособствовали и вечная суматоха при отгоне, и водка, и мелькание лиц, и жалость, смешанная со злостью, и сама деревня, и усадьба 48. Прыгая среди прущих в хлев коров, он возвращался обессиленным и бледным, пробегал между стойлами, загребал руками коровье дерьмо и, совершенно обезумев, начинал марать им белые стены, а потом среди ночи просыпался в темной комнате.
Один из либстальских мужиков уложил Бартля на тележку и отправил с дальнего надела в больницу. Два дня спустя Фоглер побросал в телегу несколько старых попон и поехал в деревню. Холль проснулся от грохота, в окошко он увидел Фоглера, слезающего с повозки, вышел к нему, приподнял одеяло на телеге и увидел знакомое ему мертвое лицо. Бартль лежал голым в гробовом больничном ящике. Холль и Фоглер сняли его, понесли по всем лестницам в самую верхнюю комнату и поставили ящик на пол. У Фоглера оказалась бутылка водки, и он выпил за упокой. С козлами и досками пришли работницы и быстро соорудили помост. Холль и Фоглер перенесли усохшее тело из ящика на помост. Явилась хозяйка, она попыталась сложить ему руки как положено, но у нее не вышло. Пальцы были слишком распухшие. Он изуродовал их работой. При взгляде на ступни покойника Холлю стало совсем плохо. Видимо, ноги Бартля никогда не знали обуви.
Холль вышел за порог комнаты и увидел вдруг Фоглера лежащим в больничном гробу и сосущим из бутылки водку, и из деревянного ящика, в котором побывали сотни трупов, до Холля донеслись слова о том, что здесь довольно сыро, но Бартля он, Фоглер, не боится. Частенько сиживал с ним в трактирных кухнях, поносил хозяев и пил водку. Батрачки и хозяйка подняли крик, однако не отважились выволакивать Фоглера из ящика, они лишь обступили его в почти темном коридорчике перед девичьей и пытались урезонить по-хорошему. Надо бы уж и вылезти, молили они его, а Фоглер твердил, что ему здесь очень даже неплохо и вылезать он не собирается, но все же поднялся и пошел с Холлем на кухню, где со своей трубкой сидел Мориц, и Холлю сразу же бросились в глаза его неимоверно огромные руки, и Холль вспомнил, что Мориц боится смерти.
Теперь придется менять весь привычный ход жизни из-за того, что кому-то придется взять на себя работы, которые раньше выполнял Бартль. Да еще эти расходы на похороны. Тут от начала до конца была обнародована вся хозяйская философия. Холлю нравилось слушать это. По разумению хозяйки, Бартль слишком мало работал на усадьбе, чтобы на три дня оставлять его тело в доме. Она считала, что на Либстале он работал дольше, чем у них, и потому тело надо перенести туда. Его, мол, следовало привезти из больницы на либстальской телеге, на Либсталь же и отправить. Помянула она и Таксенбах, сам-то он из Таксенбаха, стало быть, соборовать его лучше на каком-нибудь из тамошних дворов, а закопать на местном кладбище. У него же и дети там.
Перед сном она вдруг вспомнила о цветке, который стоял в комнате с мертвецом. Ей бросился в глаза пустой подоконник. Кто же сходит наверх? Кого бы послать за цветком по темным лестницам и коридорам, чтобы принести вниз тяжелый горшок? Холль посмотрел на братьев, скользнул взглядом по фигуре хозяина, задержавшись на поясном ремне, и хотел было прошмыгнуть в комнату, но хозяйка уже успела его сцапать. "Сказать ей, что ли, что я просто боюсь?" Он чуть помешкал у двери и с головой окунулся в страх, на ощупь поднимаясь по темной лестнице. Скрипели ступеньки. Все было тихо. Он слышит лишь звук своих шагов и, зажимая в руке цилиндр фонаря, быстро подходит к двери, распахивает ее, освещает умершего, и опять ему кажется, что покойник вот-вот вскочит на ноги. Так трудно поверить, что Бартль вдруг застыл навеки. Он светит ему в лицо и свободной рукой тянется к стулу, чтобы забрать стоящий в изголовье цветок, а потом встает на стул, страшась того, что покойник, того гляди, вскочит и будет мстить первому попавшемуся из живущих, и Холль склоняется над мертвым лицом, зажимает зубами фонарь, вытягивает обе руки к цветку, слышит за дверью шаги, видит, как открывается дверь, и вдруг замечает, что положил обе руки на холодную голову Бартля.
В дверях, ослепленный лучом фонаря, стоял один из бывших батраков. Когда Холль осветил гроб, мужчина сильно струхнул и с запинкой пробормотал: «Бартль». Оказывается, именно в этой комнате он собирался встретиться с одной девицей. Вместе с Холлем работник спустился вниз и у черного хода попросил не выдавать его. Все еще дрожа, с бледным от страха лицом, Холль поставил горшок на кухонный стол. Хозяйка подняла его на смех и сказала, что бояться покойника глупо, покойник, мол, ничего ему не сделает, а уж Бартль и подавно.