Прекрасный человек
Шрифт:
– Посмотри-ка, брат, Катерина-то Яковлевна как нынче "финтит", будто "гран-дам" какая. Вот плут-то, этот Владимир Матвеич! прикидывается невинным, воды с виду не замутит, а на женины-то денежки изволит себе тайком покучивать.
Между тем как счастливый Владимир Матвеич наслаждался жизнию в цвете лет и возбуждал к себе зависть менее счастливых, отец его очень переменился: старость видимо начала отягчать его; он беспрестанно жаловался на болезни и наконец должен был подать в отставку. К этому понудила его еще более перемена начальника. Прежние директоры, особенно последний, были необыкновенно благосклонны к Матвею Егоровичу, и он ни разу, занимая должность начальника отделения, не имел ни от одного из них никакой неприятности, даже ни малейшего выговора. Новый же директор - человек заносчивый,
Матвея Егорыча отставили с полным пенсионом, потому что он пятьдесят лет сряду находился непрерывно на службе, начав ее с шестнадцатилетнего возраста. Двадцать пять лет занимал он место начальника отделения и был так доволен своею участью, что никогда не желал себе никакой перемены. "Что ж? слава богу, - говорил он впоследствии, - я дослужился до почетного чина, имею ордена, пряжку за сорок пять лет, да и то надо взять в расчет, что почти что ежегодно, кроме оклада, получал награждения. Чего же было мне больше? Если бы его превосходительство,
Антон Мартыныч, оставался еще у нас директором, я бы и не подумал оставлять службы, несмотря на болезни и старость; я бы попросил, чтобы он мне позволил и умереть на этом месте".
Когда Матвей Егорыч переехал с казенной квартиры на наемную, ему сделалось очень грустно. Сложив руки назад, он ходил взад и вперед по своим новым комнатам, которые были нисколько не хуже прежних, и говорил про себя: "Нет, не то, совсем не то!" Всего тяжелее ему было по утрам, в то время, когда он прежде обыкновенно сиживал в департаменте; утром он решительно не знал, что ему делать: то посидит, то походит, то развернет календарь, то опять закроет его. "Ух, как скучна праздная жизнь!
– повторял он, - да и на этой квартире мне все что-то неловко".
Он перестал играть в вист, но всякий день, умывшись и одевшись, по привычке надевал еще свои ордена, хотя никуда не выходил из дома, и после обеда снимал их. Здоровье его со дня на день становилось хуже, лицо покрылось бесчисленными морщинами и совершенно осунулось. Он был похож на старое пересаженное дерево, которое не могло уже приняться на новой почве и доживало еще немногие дни прежнею жизнию, постепенно более и более обнажая свои ветви.
Но страшно было посмотреть на бедного Матвея Егорыча, когда он узнал о долгах жены своей. С тех пор он по целым дням иногда не выходил из своей комнаты и, лежа на кушетке, моргал правым глазом, охал и шевелил губами, будто говоря с самим собою, или писал на бумажке карандашом какие-то цифры. Сын посещал его редко, отзываясь занятиями по службе, - и Матвей Егорыч не только не сердился на него за это, а, напротив, хвалил. "Служба должна быть выше всего, - толковал он, - это первая обязанность человека. Я по себе знаю, как втягиваешься в службу. Владимир мой хороший служака - и я еще больше люблю его за это. Много ли таких молодых людей, которые бы в его лета проложили себе такую карьеру, как он?"
Одна только Маша не оставляла Матвея Егорыча: она подавала ему лекарство во время его болезни; читала ему "Санкт-Петербургские ведомости", когда он лежал в своем кабинете, или занималась возле него своим шитьем. Часто в эти минуты
Матвей Егорыч пристально глядел на нее, и, бог знает почему, вдруг глаза его наполнялись слезами, и он закрывал лицо рукою и поворачивался к стене.
Настасья Львовна, которой уже не на что было покупать ни чепцов, ни платьев, которая заложила все, что могла заложить из своих вещей, начала беспрестанно жаловаться на судьбу и обвинять мужа в том, что в продолжение пятидесятилетней службы он не мог нажить себе никакого состояния, чтоб обеспечить семейство.
Наконец, преследуемая кредиторами, она решилась написать к сыну письмо, в котором просила его самым нежнейшим и убедительнейшим образом об одолжении ей восьми тысяч для уплаты тех из долгов ее, которые не терпели отлагательства.
Послав это письмо, она несколько часов пробыла в волнении и беспокойстве, ожидая ответа.
Ответ был получен в тот же день.
Она распечатала письмо и прочитала с замиранием сердца:
"Милостивая государыня, Почтеннейшая матушка!
Письмо ваше, полученное мною сейчас, до глубины сердца растрогало меня и поразило. Я не мог никогда представить себе, что
С истинным почтением и совершенною преданностию имею честь быть вашим покорнейшим и послушнейшим сыном - В. Завьялов".
К концу письма руки Настасьи Львовны опустились, голова ее упала на грудь - и в таком положении минут пять она пробыла неподвижна; потом рука ее, державшая письмо, судорожно сжала его в комок; Настасья Львовна вдруг вскочила со стула, бросила письмо на пол, подбежала к своему туалету, открыла несколько ящиков и начала рыться в груде разных лоскутьев… Лицо ее, в этот раз не натертое пудрой, побагровело; в неподвижных и сверкающих глазах выразился бессильный гнев и безумное отчаяние… Она раскидала лоскутки, сама не зная зачем, на туалете и на полу, подняла письмо и побежала к мужу…
Матвей Егорыч лежал на кушетке в своем кабинете и дремал от слабости. Возле него сидела Маша. Настасья Львовна вбежала в комнату и громко захлопнула за собой дверь.
Старик вздрогнул и старался приподняться.
– Вот до чего мы дожили, Матвей Егорыч!
– закричала она, кидая письмо, свернутое в комок, на стол, стоявший у кушетки.
– Прочтите это письмо. Он мягко стелет, да жестко спать… И это наши дети, дети!
– продолжала она громче и громче, смотря на дочь, - дети, на которых мы издерживали последние свои крохи, о которых думали день и ночь… Поди прочь с глаз моих, поди! вы все неблагодарные отродья, я не могу вас видеть. Мы нищие - и они не хотят подать нам гроша…
Маша в испуге вскочила со стула и прислонилась к стене.
Матвей Егорыч, не говоря ни слова, взял письмо со стола и, расправив его, поднес к глазам, - но зрение изменяло ему, он начал шарить рукой по столу, ища футляра с очками… С трудом надев очки дрожащими руками, он прочел письмо, сложил его, спрятал в карман своего сюртука и взглянул на жену.
– За что же вы так сердитесь на детей, Настасья Львовна?
– спросил он ее тихо и спокойно, - нам грех жаловаться на наших детей: Маша - благонравная, добрая девочка; Владимир - прекрасный человек, с этим и вы всегда соглашались; о нем все одинакового мнения: начальство им не нахвалится, большая часть наших знакомых ставят его в пример своим детям… Письмо это написано им почтительно, с сыновнею любовию… Где же ему взять такую сумму, как вы требуете, если у него нет ее? Ах, зачем делали вы эти долги, Настасья Львовна? зачем вы скрывали их от меня?
– Так, так, я знала, что я одна останусь во всем виновата, что все это падет на меня одну! У него нет денег?
– говорите вы. Нет? вы глупый, слабый отец, - вы готовы всему поверить; он скоро подавится деньгами, а знаете ли вы, что у нас не останется ни копейки, что мы умрем с голода, что все вещи мои продадут за неплатеж долга?.. А невестка, видите ли, вышивает мне ридикюль!.. Да я ее выгоню из моего дома вместе и с ридикюлем-то…
Из груди старика вырвался болезненный стон. Маша бросилась к отцу.