Преступный мир и его защитники
Шрифт:
Между тем оказалось, что Сорокин не переставал снабжать деньгами свою семью, и у его жены были даже отложены небольшие деньги в сберегательную кассу на «черный день». Имея на родине дом, несколько десятин земли, лошадь и корову, семья Сорокина могла существовать безбедно даже и без его помощи.
Месть за разбитую семейную жизнь мачехи также не могла подвинуть Федора на преступление.
Напротив, к Елене Гавриловой подсудимый питал одно время хорошие чувства и по-родственному называл ее «мамочкой».
В свою очередь, и потерпевшая на суде производила вполне благоприятное впечатление.
Сойдясь с Сорокиным, она была для него хорошей подругой и несла на себе всю черную работу по хозяйству.
Сначала Сорокин служил у кого-то приказчиком и занимал с Гавриловой всего одну комнату. Молодая женщина в этой время заменяла прислугу: она варила обед, стирала белье и мыла полы. После Сорокину удалось завести свое дело; он удачно повел торговлю дровами и, став обеспеченным человеком, не забыл и Гаврилову. Она сделалась уже «барыней» и пользовалась уважением со стороны всех знакомых Сорокина.
Имея своих детей, она не забывала также и о семье Сорокина и участливо относилась к его младшему неудачнику-сыну, попавшему, наконец, на скамью подсудимых.
Несколько
По закону старик Сорокин мог отказаться от свидетельских показаний — и тем не менее он все-таки выступил в качестве свидетеля.
Трудно судить, что руководило им в данном случае, но несомненно было одно: старик топил сына, хотя, быть может, бессознательно. По крайней мере, большая часть показаний его клонились далеко не в пользу подсудимого.
Очевидно было, что между отцом и сыном существовала глубокая рознь.
Во все время судебного следствия подсудимый упорно молчал, с апатичным видом посматривая в сторону отца и его сожительницы. Он как будто нисколько не интересовался исходом следствия, от которого зависела его судьба.
Со стороны обвинительной власти выступал товарищ прокурора Таганцев, энергично настаивавший на обвинении.
Потерпевшей Еленой Гавриловой был предъявлен гражданский иск в сумме 1 000 рублей за лечение и утрату трудоспособности, вследствие нанесенных ей ран. Интересы ее поддерживал помощник присяжного поверенного Квашнин-Самарин. После него защитник произнес следующую речь:
— Господа судьи и присяжные заседатели! Вам здесь говорили о возмездии. Да, конечно: суд со всеми его усовершенствованиями ведь исторически и возник из первобытной дикой мести. Когда люди поняли, что она, часто несправедливая, всегда жестокая, немыслима в общежитии, они учредили суд, и обиженный знал, что теперь уже незачем самому мстить обидчику: есть люди, которые отплатят за него, и не только «око за око, зуб за зуб», а иной раз за раны исцеленные превратят всю жизнь осужденного в гнойную, незакрывающуюся язву. И личная месть отжила свой век. Но, по выражению известного профессора-криминалиста, преступное и безнравственное — два круга, находящих один на другой, но друг друга не покрывающих. Есть преступники, которых не запятнало их дело, которым всякий охотно подаст руку, как честным людям, и есть деяния, глубоко безнравственные, от которых иной раз гибнет не одна, а много жизней и на которые нет суда, нет управы. И человек бьется, теряет разум в буквально безвыходном положении и взывает: «Господи, где же Ты?» — без ответа, и спастись нельзя, и идти некуда… И тогда, при бессилии суда, замененная им личная месть поднимает голову. И мы говорим: что за дикий самосуд, недостойный двадцатого века! Но когда видим, какие несчастия довели человека до него, рука не поднимается на осуждение. Девушка брызнула кислотой в лицо своему соблазнителю, дворянин убил разорившего его ростовщика, незаконный сын вышиб глаз отцу револьверным выстрелом… и их деяния не вменены им в вину. А ведь они мстили… мстили за себя лично. Но насколько легче и радостнее работа вашей судейской совести, когда вы имеете дело не с личной местью, а заступничеством за дорогих, за близких… И такое заступничество глубоко неверно: кровью ничего спаять нельзя, — но вырвите у человека любовь к родным и тогда судите за такие деяния. Мне вспоминается литературный тип старовера-фанатика: «Все праведники, все святые, — думал он, — получат награду за свои добрые дела, они страдают лишь здесь; а что, если сделать такое доброе дело, за которое и здесь, и на Страшном Суде получишь одно проклятие?» Безумная мысль, порожденная горем, повитая несчастной жизнью. И вот — другая, такая же: «Пусть я погибну, сделав страшное дело, но со мною погибнет и она, разлучница. Все равно погибать либо им, неповинным, либо ей. И я паду сам вместе с ней искупительной жертвой, но спасу их, моих дорогих, дам им покой и счастие». Нет, не поможешь кровью, — тоже безумная мысль; но разве не видите вы, что она может явиться лишь под гнетом безысходного горя, зародиться не в порочной душе, а в молодой, способной на благородный порыв, на подвиг самоотвержения?
И все видят это, все понимают, что доказанный подобный мотив — смерть для обвинения. Вот почему так стараются вырвать его у нас. Доказан ли он — в этом все. И, исследуя это, я старался быть вполне беспристрастным. Вы помните, сколько раз я сознательно выяснял вещи, решительно невыгодные для подсудимого.
«Слово принадлежит защите подсудимого», — сказал господин председатель. Это не совсем верно. Я в этом деле не защитник только. Законное увлечение, законное пристрастие сторон неуместны здесь. Они были бы почти клеветой относительно противной стороны… Здесь так сплелись интересы, что каждое неосторожное слово ляжет на кого-нибудь тяжким гнетом. И если давно указан идеал обвинителю в чудном термине «говорящий судья», я хотел бы, чтоб говорящего судью вы здесь нашли и в защитнике.
Но через какие дебри неправды приходится пробиваться к истине! Я не о той неправде говорю, которая явилась от смущения темных людей, впервые явившихся в эту залу… Подсудимый говорит: «Отец мало посылал в деревню». Его спрашивают: «Сколько мало?» — «Ничего». — «Это разница! Мало или ничего?» — «Ничего», — повторяет подсудимый и говорит очевидный абсурд, так как не может не знать, что о посылках покажут все свидетели, и вы видите, каким образом «мало» превратилось в «ничего».
Старику крестьянину, не позволяя читать ни слова, показывают письмо издали: «Да вы скажите — ваша рука или нет? Ваша рука?» И он сбивается и дает противоположные ответы.
Вашим здравым смыслом, не подверженным цензуре, как слово защитника, вы лучше всего объясните себе причину таких явлений. Но есть другая неправда, настоящая. Когда старуха мачеха и дядя, глядя на скамью подсудимых, не решались вам рассказать о ссорах и кражах в деревне, — они говорили неправду, которая лучше, чем правда — если правда еще — отца подсудимого. И когда эта забитая женщина, точно пришедшая к нам из времен крепостного права, повторяла каким-то рабским голосом: «Я довольна мужем… Мне недурно живется в деревне… недурно… недурно…» И это «недурно» звучало, как похоронный звон, — разве ее бледное, испитое лицо не являлось живым обличителем ее слов?! Вглядитесь в него — это ли лицо счастливой женщины? А сказать иначе нельзя, потому что сзади сидит Александр Михайлович, а спорить с Александром Михайловичем ой-ой-ой как трудно! Рассердится он на ее показание — и конец: перестанет, пожалуй, вовсе
А господин гражданский истец говорит: «Мы пришли сюда не нападать, а защищаться…» Для самозащиты забрасывают подсудимого грязью, для самозащиты откопали приказчика, служившего у Абрамова девять лет тому назад, когда и самой госпожи Гавриловой при старике не было. Да позволит мне господин поверенный гражданского истца почтительно, дружески снять с него маску, — она все равно вся сквозит. Скажем словами из «Севильского цирульника»: «Кого здесь обманывают?»
Гражданский истец от госпожи Гавриловой? Полноте! Поверенный Александра Михайловича, — вот это так! Кто поверит, чтобы госпожа Гаврилова, живущая в его доме, могла по своей инициативе предъявить этот иск? Одним словом своим он мог запретить ей это: «Оставьте, я не хочу, чтоб губили моего сына». Но он сам является его обвинителем. Он бегал за розысками порочащих его свидетелей, носил куколки и шоколад Дмитрию Сорокину для его дочери: «Я тебя выставлю свидетелем со своей стороны», он выкопал все пятна его жизни. Раньше всего: пусть это все правда, — разве с такой правдой идут на суд? Разве закон делает отца добровольцем обвинения, доносчиком на судебном следствии? Закон понимает чувство отца, и когда отец не желает воспользоваться своим правом отказаться от показания — это значит, у него есть за сына доброе слово, есть чем помочь ему. Александр Михайлович знает позор и стыд, что испытывают на этой скамье, вынес он тяжесть и обвинительного приговора, кассированного за отсутствием состава преступления. С обычным блеском, обычным талантом провел это дело присяжный поверенный Марголин, и когда вновь случилось несчастие в доме — Александр Михайлович вспомнил о своем бывшем защитнике: «Мне опять нужна ваша помощь; у меня погибает сын. Я ни разу не был у него в тюрьме, он изнывает под гнетом тяжкого обвинения… ему грозит страшная кара. Помогите же мне навалить бревно на моего сына!»
При такой злобе, такой «правде», можно ли верить хоть единому слову этого противоестественного отца? Если он способен на такую «правду», не способен ли он и на ложь, на клевету против сына? И действительно, он обвиняет всех родичей, кроме себя… он обижен, — напрасно они от него отвернулись, напрасно уличают его во лжи на каждом шагу. «Вы поставлены здесь между вашей гражданской женой и вашим сыном», — сказал ему господин председатель, и он не колебался ни минуты. Если б по какому-нибудь случаю эти родные пришли свидетельствовать о нем до начала его связи с госпожой Гавриловой, не то бы услышали мы, не было бы в них этой злобы. А теперь злоба есть безусловно, но чем она вызвана? Прежде он был заботливым отцом и дядей, хоть и крутым и взбалмошным иногда. Мы присутствуем при истории постепенного угасания в человеке доброты и порядочности по мере того, как он богател и отдалялся от деревенской жизни. Он женился крестьянином в одну неделю, «потому что нужна была работница». Он бросил жену, потому что работница больше нужна не была. Он пытался здесь запачкать ее, обвиняя в гадких подозрениях, в том, что эта покорная женщина невозможным характером делала ад ему в доме, властному главе семьи. Но все здесь единогласно уличили его во лжи. Бросил он ее потому, что не удовлетворяла она его городским запросам, что он при средствах мог завести себе «жену гражданскую», покрасивее и помоложе. Непривычно как-то это слово, не по-русски звучит оно, но его употребляли здесь, — пусть уж будет «жена гражданская». Здесь читал панегирик ее добродетелям господин гражданский истец. Он, конечно, мог делать это беспрепятственно… не унизились же мы до расследования частной жизни молодой женщины, живущей с богатым стариком; во всех таких процессах можно говорить о всевозможных семейных добродетелях. Однако несколько цифр: она тогда была чистильщицей ягод, а старик Сорокин получил за три месяца четыреста рублей; пятьсот рублей, кроме того, было у него уже принакоплено, и он вскоре завел свое дело. Жили с самого начала «шикарно», по указанию свидетельницы Анны Сорокиной, вызванной господином гражданским истцом. И сошлись теперь впервые на этой скамье жена законная и жена гражданская. Никогда они раньше друг друга не видели; пример тому, как при сложном общественном строе человек издали, никогда не видя другого, может отравить ему всю жизнь… Одна три года сажавшая и косившая, в крестьянском платье, с испитым лицом — и другая, с острым малокровием и румянцем во всю щеку… Жена законная, жена счастливая, живущая там в холе и достатке… бездна какая-то денежная, а не жена, — сколько ни высылай ей, все мало, все оброк не заплачен, все долги — видно, она там задает лукулловские обеды. И жена гражданская, бедная и обиженная… Говорят, и к Федору она лучше была, ласковее, и любовь-то Федора к своей мачехе «прошла на судебном следствии как-то бледно». Да, вот «любовь» Александра Михайловича к госпоже Гавриловой была ярка, как всякий пустоцвет, хоть и принесла плоды горькие. Тут на следствии было еще словечко: «Чужая мать». Неродная была для Федора Серафима Сорокина, а «чужая мать». Не родила она его, не вскормила своим молоком, но вошла в дом, когда ему было полтора года, и нянчила и лелеяла все детство. Бабушки умерли скоро, осталась она с ним одна. И говорят: «Да где доказательства, что он любил ее?» Ссылаются на какие-то мелкие ссоры. Да не лишайте же подсудимого простых человеческих чувств! Где доказательства, что он любил ее! Она десять лет его нянчила и лелеяла.