Превратности судьбы, или Полная самых фантастических приключений жизнь великолепного Пьера Огюстена Карона де Бомарше
Шрифт:
Только покончив с этими основополагающими принципами истинно нравственной жизни, терпеливый отец переходит к менее значительным, тем не менее всё же опасным источникам порока и беспорядка и прежде всего до предела укорачивает преждевременную свободу своего непоседы:
«Отныне Вы не станете ужинать вне дома и по вечерам ходить в гости; ужины и прогулки для вас слишком опасны; но я дозволяю Вам обедать у друзей по воскресным и праздничным дням, но при условии, что всегда буду поставлен в известность, к кому именно Вы пошли, и не позднее девяти часов Вы неукоснительно будете дома. Отныне я запрещаю Вам даже обращаться ко мне за разрешением, идущим вразрез с этой статьей, и не рекомендовал бы Вам принимать подобные решения самовольно…»
Запрет налагается даже на слишком ретивое увлечение музыкой, из
«Вы полностью прекратите Ваши злосчастные занятия музыкой и, главное, общение с молодыми людьми, этого я совершенно не потерплю. То и другое Вас загубило. Однако из снисхождения к Вашей слабости я разрешаю Вам играть на виоле и флейте при непременном условии, что Вы воспользуетесь моим позволением лишь после ужина по будним дням и ни в коем случае не в рабочие часы, причем Ваша игра не должна мешать отдыху соседей и моему…»
Пятый пункт пресекает ещё одну вольность, которой Пьер Огюстен был привержен всё последнее время, пока не исчез из дома отца:
«№Я постараюсь по возможности не давать Вам поручений в город, но, если я окажусь вынужден к тому моими делами, запомните хорошенько, что никаких лживых извинений за опоздание я не приму: Вам известно уже, какой гнев вызывает во мне нарушение этой статьи…»
И лишь в шестой, в последней статье урегулируются материальные отношения между мастером и его подмастерьем, не принимая во внимание того обстоятельства, что подмастерье приходится мастеру сыном:
«Вы станете получать от меня стол и восемнадцать ливров в месяц, которые пойдут на Ваше содержание, а также, как это уже было мною заведено, на мелкие расходы по покупке недорогого инструмента, в которые я не намерен входить, и, наконец, на то, чтобы постепенно выплатить Ваши долги; было бы чересчур опасно для Вашего характера весьма неприлично для меня выплачивать Вам пенсион и считаться с вами за сделанную работу. Если Вы посвятите себя, как то предписывает Ваш долг, расширению моей клиентуры и благодаря Вашим талантам получите какие-нибудь заказы, я стану выделять Вам четвертую часть дохода со всего поступившего по Вашим заказам; всем известен мой образ мыслей, и Вы по опыту знаете, что я никому не позволю превзойти себя в щедрости, так заслужите, чтобы я сделал Вам больше добра, чем обещаю, однако помните, на слово я не дам ничего, отныне я желаю знать только дело…»
Завершается этот достойный восхищения и всевозможных похвал документ вполне определенным указанием на то, что все условия принимаются провинившейся стороной добровольно:
«Если мои условия вам подходят, если вы чувствуете в себе достаточно сил, чтобы добросовестно выполнить их, примите и подпишите…»
Что остается блудному сыну? Если справедливы россказни неизвестных свидетелей, будто Пьер Огюстен в течение приблизительно целого года шлялся по ярмаркам в труппе полуголодных бродячих актеров, он по самые ноздри, если не больше, хватил самой крайней, самой унизительной нищеты. После такого серьезного опыта, вдобавок вполне добровольного, он знает на собственной шкуре, что такое в жизни всякого человека достаток и дом, и отец своим договором дает ему понять ещё раз, что в этой жизни деньги означают чуть ли не всё, поскольку единственно возможность иметь в большом количестве этот презренный металл обеспечивает сытость, свободу и привольную жизнь. Ничего не остается ему, решительно ничего. Он безропотно ставит свою подпись под этим дошедшим до нас документом, и с этого дня для него начинается новая жизнь.
Глава вторая
Посягательство на достоинство и доход
Вне всяких сомнений, при помощи этого великолепного документа отец останавливает своего блудного сына прямо на краю бездны гнусного, низменного порока, то есть воровства и разврата, однако новая жизнь, которую блудному сыну приходится вести в соответствии с суровыми пунктами договора, оказывается немилосердно однообразна, если не сказать, что чрезмерно скучна.
В самом деле, представьте только себе, совсем ещё молоденький юноша, точно так, как указано в родительском договоре, собственноручно подписанном им, всякий день поднимается в шесть утра в летнюю и в семь утра в зимнюю пору, наскоро проглатывает чашку кофе со сливками, приготовленного для него на спиртовке, и под бдительным оком отца спускается в пустынную, прохладную мастерскую, отапливать помещение которой не принято. С больших окон снимаются тяжелые ставни, обороняющие почтенного мастера от разорительных набегов местных грабителей. На окнах не остается никакой, даже самой легонькой занавесочки, поскольку для кропотливой работы с часовым механизмом необходим свет, как можно больше яркого, самого чистого света, к тому же цеху злокозненных ювелиров удалось протащить через городскую управу закон, согласно с которым парижские часовых дел мастера обязаны трудиться у всех на виду, чтобы не пускать в дело благородных металлов, что является ненарушимой и весьма доходной привилегией одного ювелирного цеха.
После этого юноша опускается на табурет, склоняется над широким аккуратнейше прибранным, чистейшим, без единой пылинки столом и до самого позднего вечера копается в сложнейших часовых механизмах, используя миниатюрные, тончайшие инструменты, которые нелегко удерживать грубыми мужскими руками. По улице Сен-Дени грохочут телеги, позднее спешат по своим повседневным делам степенные горожане в темных камзолах, в коротких штанах зеленого, черного, красного бархата, в чулках, в башмаках с тупыми носами, степенных горожан сменяют розовощекие щеголи в ярчайших шелках, в лентах и в кружевах, в таких париках, что чужие волосы опускаются до середины спины, а рядом с розовощекими щеголями движутся прелестные женщины, тоже в лентах, в кружевах и шелках, с такими хитроумными сооружениями на вздорных головках, которые своим видом и даже величиной напоминают готические соборы и средневековые замки.
На плечах Пьера Огюстена тоже скромный зеленый камзол, короткие штаны прочнейшего черного бархата, пестрые чулки из английской хлопчатой бумаги и тупоносые черные башмаки, украшенные квадратными пряжками чеканного серебра, единственная роскошь, которую ему позволяет суровый отец. Он не может поднять головы, не имеет права окинуть ревнивым завистливым взором счастливого щеголя или призывной улыбкой привлечь внимание обольстительной юной красавицы. Рядом с ним, за другим широким столом, на другом табурете, одетый точно так же строго, как он, восседает Андре Шарль, отец, и стережет его строже, чем стерегут преступников в королевской тюрьме, потому что, в отличие от блудного сына, королевские узники не давали честного слова не пытаться бежать, тогда как блудный сын слово дал и связан несокрушимыми оковами чести.
Только с последним отблеском уходящего дня, после десяти, двенадцати, четырнадцати, даже шестнадцати часов неустанных трудов, в зависимости от времени года и прихотей парижского солнца, оба чинно поднимаются со своих табуретов, тщательно прибирают свое рабочее место, навешивают на окна дубовые, окованные стальными полосками ставни и поднимаются на второй этаж, где в тесноватой столовой, из экономии освещенной единственной сальной свечой, упорных тружеников ждет сытный ужин совместно с матерью Мари Луиз и сестрами Гильберт, Лизетт, Фаншон, Бекасс и Тонтон. Лишь окончивши ужин, степенный, неторопливый, перейдя в такую же небольшую гостиную, согретую жаром камина, освещенную несколькими свечами, чтобы каждый член почтенной семьи имел возможность свободно предаться своим увлечениям, можно наконец отдохнуть и развлечься. Пьер Огюстен может немного поиграть на виоле, на флейте, на арфе, однако не очень громко, чтобы не мешать никому. Кроме того, он может что-нибудь почитать.
Впрочем, обыкновенно в этом счастливом семействе читают все вместе, по очереди, сменяя друг друга, громко, отчетливо, вслух, чтобы слышали все остальные. С самым большим вниманием, интересом, восторгом и даже почтением в семействе Каронов относятся к английскому писателю Ричардсону, что свидетельствует, во-первых, о том, что все члены семьи хорошо владеют английским, хотя непонятно, каким образом они этому языку научились, а во-вторых, ещё и о том, что в семье остается ничем не затронутым, ненарушимым запретный дух кальвинизма, поскольку откровенная мораль англичанина Ричардсона, воплощенная в его знаменитых, наделавших страшного шума романах, является ничем иным, как суровой и прочной моралью английского пуританства, которая, чтобы у читателей не возникло ни малейших сомнений, утверждается прямо в названии: