При свете дня
Шрифт:
Почему запомнился этот эпизод более чем тридцатилетней давности? О, тому имеются основания. Точную дату так вот с ходу уяснить не удастся. Разве что звонить участникам и расспрашивать. Но участников-то, если не большинства, то многих уж нет на свете.
Твардовского — нет. Суркова — нет, Сергея Васильева — нет, Георгия Леонидзе, на даче которого происходила та пирушка, тоже на этом свете — нет. Не знаю, жив ли Василий Павлович Мжаванадзе. Едва ли. Был отстранен от дел (от Первого секретаря ЦК Грузии), обосновался где-то в Подмосковье, и — тишина. А ведь та шумная «Декада русской литературы» в Грузии проходила под его, как говорится, крылом. И жили мы все (около двадцати человек) на правительственной даче под Тбилиси.
Да,
Луконин? Возможно. Друнина? Елена Николаевская? Нет, не помню.
Надо поднимать документы, архивы. Осталось общее впечатление десятидневного буйного праздника. Перед каждым селением — школьники с цветами, подносы с вином. Между селениями эскорты мотоциклистов, потом — застолья. Хрущевские времена. Район перед районом старался не ударить в грязь лицом. То — застолье в подвалах Цинандали, то — застолье в руинах старинной крепости, а то — в реке…
Да, в быстрой светлой реке. Устроили там помост, по дощечкам мы пробирались к столам, и у нас под ногами (видно сквозь щели) мчится вода. Цыплячью косточку или объеденную виноградную кисть не заботься положить на тарелку, бросай вниз, унесет речная струя. Из калейдоскопа лиц, тостов, блюд, бокалов, рукопожатий, обниманий, целований выделились и остались три эпизода. Один — на той правительственной даче, где мы жили (ночевали, вернее сказать). Там ведь стояли постоянно накрытые столы. Белоснежные скатерти, тарелочки большие и маленькие — по ранжиру. Достаточно сесть за стол, как тотчас появляется «молодой человек» (а то и двое) с коньячной бутылкой в руке. Ну и закуска будет по вашему требованию. Без толку не стоит, чтобы не заветривалась. И вот уж не в последний ли вечер нашего там пребывания разговорились о винах, о грузинских, в частности, винах, и вдруг выяснилось, что никто из нас не знает, что за вино «Чхавери».
Знаем все эти «Мукузани», «Гурджаани», «Тибаани», знали также все эти сластящие — «Оджалеши», «Ахашени», «Твиши», «Кинзмараули», «Хванчкару», но вот — «Чхавери»…
— Да вы что?! — удивился кто-то из грузин. — Как же вы жили до сих пор? Это же розовое вино, это же тончайший букет, это же… Это же…
— Но ведь мы же находимся на правительственной даче. Здесь, небось, свои винные погреба… Молодой человек!.. Молодой человек тут как тут.
— У вас найдется «Чхавери»?
— Разумеется!
И вот оно — розовое вино. Тончайший букет. «Чхавери».
Нюхали, пригубливали, причмокивали… Да… «Чхавери»… Распили по бокалу, потом по второму и как-то сразу остановились. И кто-то уж произнес приговор: «Замечательное вино, тончайшее, но… не рабочее».
«Не рабочее» не в том смысле, что не для рабочего класса, а не рабочее в том смысле, что нельзя в тесном кругу друзей сидеть и пить целый вечер, как, например, «Тибаани», когда бокал за бокалом, а затем и бутылка за бутылкой… Нет, не рабочее вино «Чхавери». Но все же попробовали и теперь будем знать.
Второй памятный эпизод — другого характера. Все мы знали, что Твардовский не любит Маяковского. И поделом. Многие недоумевали: как же так? А мне всегда это было понятно, но только я не знал, до какой степени простирается эта нелюбовь и насколько принципиальна. И вот, когда приехали в Багдади, к дому, где родился поэт, и все «участники» и сопутствующие, разные там корреспонденты, повалили валом в мемориальный домик, Твардовский не вышел из машины. То есть даже на землю не ступил, где ступали босые ножонки будущего поэта. Проявил строгость. Что же, такое не забывается. Иные считали, что это бравада, вызов общественному мнению. Скажите, пожалуйста! Все — любят, все считают крупнейшим и талантливейшим, а он, видите ли, — не любит! Куда Союз писателей смотрит? И никому не пришло в голову, что Маяковского не только можно не любить, что его надо не любить, что его вовсе и не за что любить, и вот нашелся человек, нашлась личность, которая продемонстрировала публично (хотя и безмолвно) свою нелюбовь: Твардовский не вышел из машины возле домика, где родился Маяковский. Мог себе позволить.
Третий эпизод оказался для меня наиболее памятным и даже знаменательным. Ведь я впервые, публично… и где? И при каком составе людей?.. Но надобно сказать несколько предварительных слов.
Дело в том, что и я сначала был, как все, как Долматовский, как Доризо и Боков, как Луконин и Дудин, как — если взять повыше — Тихонов или Федин. Впрочем, кто их знает, что каждый из них про себя думает. Берем поведение. Ведут себя все одинаково, и когда приходится дудеть в дуду, то все дудят в одну и ту же дуду. Вон Твардовский лишь выделился, не вышел из машины, не пошел в дом Маяковского. Но тоже ведь не Бог весть какая политическая демонстрация! Вот если бы он демонстративно Ленину не пошел возлагать цветы!..
Дело в том, что за внешней оболочкой обыкновенного советского писателя во мне к описываемому моменту произошли такие сдвиги в сознании и перемены в мировоззрении, что — демонстративно, не демонстративно, — но, пожалуй, я отошел бы в сторонку, смешался бы с толпой и не пошел бы возлагать цветы Ленину.
Писательская профессия состоит в том, чтобы высказывать свои мысли. И свои чувства. Притом что мысли, не высказанные на страницах прозы или в стихах, невольно будут проскальзывать в устных разговорах и спорах. Будет, будет высовываться шильце сквозь родины мешка.
Поэтому (заранее надо сказать) писателю-профессионалу трудно быть конспиратором, даже если речь идет пока не о тайной какой-нибудь организации, а лишь о тайных мыслях и знаниях. Недаром ведь и Пушкина члены тайных российских обществ боялись приобщить к своим тайнам, да так и не допустили до них. Поэт! Что с него взять?
Обязательно проболтается, не в разговоре, так в стихах где-нибудь.
Повеет, повеет помимо желания новым духом.
Вот и я не мог уже удержать в себе этот новый дух. Крепился пока, не раскрывался пока, но не хватало лишь малого толчка, чтобы подняться в рост и, не думая уже ни о чем, ни о каких бы то ни было последствиях, открыто и внятно заговорить. То и дело создавала жизнь положения (ситуации), когда невозможно было промолчать, стерпеть, не возвысить голос. И, наконец, мало того, что ситуация создалась, она усугубилась тем, что произошла во время грузинского, вернее сказать, грузинско-русского писательского застолья.
Это было в Кахетии, на даче у Георгия Леонидзе. Ведь во время таких вот «декад», помимо официальных встреч и «мероприятий», «разбирают» нас, участников, по своим домам грузинские писатели. То Ираклий Абашидзе, то Константин Гамсахурдиа, то Иосиф Нонешвили…
Теперь вот Георгий Леонидзе на своей даче.
Неторопливы и велеречивы грузинские застолья, рассчитаны они на много часов. Успеют сидящие за столом и произнести все необходимые тосты, успеют грузины и спеть свои песни, успеют и почитать стихи. В этот раз настроение сложилось такое, что поэты (и прославленные поэты!) начали вдруг один за другим читать не свои, а чужие стихи. Это часто бывает. Ведь у каждого поэта-профессионала есть любимые чужие стихи, а прочитать такое стихотворение под настроение все равно что спеть хорошую песню. Вот и зазвучали Гумилев, Цветаева, Блок… Кто-то прочитал «Мать» Николая Дементьева, кто-то «Зодчие» Дмитрия Кедрина, кто-то «Прасковью» Исаковского. Так шло, пока Сергей Васильев не встал и не оперся руками о край стола, словно собирался не стихи читать, а произносить речь на московском писательском собрании. Он выдвинул вперед тяжелый свой подбородок, оперся кулаками (а рукава засучены) о край стола и в своей манере (то есть немного гнусавя в нос) заговорил: