При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:
Зачин эпизода с неназванным, но узнаваемым Грозным в «Потоке-богатыре» (1871) («Вдруг гремят тулумбасы; идет караул / Гонит палками встречных с дороги» – 1: 309) варьирует описание царского выезда на казнь в романе: «Тишину прервал отдаленный звон бубен и тулумбасов <…> Впереди ехали бубенщики, чтобы разгонять народ и очищать дорогу государю, но они напрасно трясли бубны и били вощагами в тулумбасы: нигде не было видно живой души» (399). В романе москвичей нужно сгонять на казнь, а их ропот спасает Блаженного. В балладе Толстой убирает смягчающие оттенки: вся толпа валится перед царем «на брюхи», прежде воскликнув: «То земной едет бог, / То отец наш казнить нас изволит», что вызывает удивление и негодование Потока:
Мы честили князей, но не эдак!Да и полно, уж вправду ли я на Руси?От земного нас бога Господь упаси!Нам писанием велено строгоПризнавать лишь небесного Бога (1: 309–310).Именно об этом забыли все герои «Князя Серебряного». Толстой вовсе не считает их терпение добродетелью, на что прямо указывает эпиграф из Тацита: «А тут рабское терпение и такое количество пролитой дома крови утомляет душу и сжимает ее печалью. И я не стал бы просить у читателей в свое оправдание ничего другого, кроме позволения не ненавидеть людей, так равнодушно погибающих» (159) [283] .
283
Ср. реплику Толстого на стихи Тютчева, смысл которой не сводится к недовольству дурным хозяйствованием: «Одарив
Поступившись главным (признав «земного бога»), герои Толстого не замечают, что их личная нравственность оказывается бессильной, что зло вводит в соблазн все больше народу [284] , что сами они невольно впадают в грех (таков грех Елены и Серебряного перед Морозовым). Если Серебряный утешает себя тем, «что он в жизни шел прямою дорогой и ни разу не уклонился умышленно» (432), то сознание одиночества и бессмысленности будущей жизни от того не слабеет. Если автор сочувствует светлым героям (примиряющий последний абзац романа), то это не значит, что он не видит их вины. Личное счастье невозможно и потому, что всем русским людям плохо, и потому, что даже лучшие из них счастья не заслужили.
284
В романе не раз утверждается, что разбойники лучше опричников (приключения Серебряного начинаются с того, что он принимает царевых слуг за станичников) – и это справедливо, но не отменяет преступлений тех, кого опричнина довела до разбоя. Мысль эта тревожила Толстого. Дав самому чистому персонажу – Митьке – наилучшую участь (он не погибает с дружиной Серебряного и не грабит с Хлопком, а покоряет Сибирь с Ермаком и Перстнем-Кольцом), писатель вновь изобразит чистосердечного увальня в трагедии «Царь Борис»: тут Митька – разбойник в шайке Хлопка-Косолапа, которую соблазняет встать за «царя Дмитрия» Посадский; одолев прежде непобедимого Митьку в кулачном бою, этот демонический персонаж (дважды назвав противника «тезкой», Посадский намекает, что он и есть чудесно спасенный царевич) преуспевает в своем замысле – разбойники решают пристать к «царевичу» и идти на Годунова (2: 462–464). Так Россия (и Митька) вступают в Смуту, причина которой не только преступление Бориса, но и разгул всей земли, ровно в той же мере обусловленный царствованием Грозного.
Из письма Толстого С. А. Миллер (будущей жене) от 13 декабря 1856 мы знаем, что писателя тревожила бесхарактерность заглавного героя («бледнее всякого jeune-premier»), что он думал «сделать его глупым и храбрым, дать хорошую глупость», но опасался, что тогда князь «слишком был бы похож на Митьку» (4: 93). О простодушии князя Толстой говорит на первых же страницах, но двойником Митьки все же его не делает. В конце романа Серебряный начинает нечто смутно понимать, хотя и не может «облечь в ясные очертания» (432). Вот его последняя беседа с Годуновым (уже после отказа от царской милости): «Каждому, Борис Федорович, Господь свое указал: у сокола свой лет, у лебедя свой; лишь бы в каждом правда была.
– Так ты меня уж боле не винишь, князь, что я не прямою, а окольною дорогой иду?
– Грех было бы мне винить тебя <…> Все на тебя надежду полагают; вся земля начинает смотреть на тебя!».
Затем князь обещает не верить будущей клевете на своего собеседника (424). Конечно, тут фиксируется предусмотрительность Годунова (которому нужно, чтобы благородный князь стал при необходимости его защитником), но не менее важно, что Серебряный Годунова заранее оправдывает – и перелагает на него ответственность за будущее «всей земли». Уклоняясь от близости к царю, князь ставит свою чистоту выше общей пользы. Толстой констатирует: Годунову не удалось при дворе Грозного сохранить совесть. Но одновременно писатель осторожно сеет подозрение: так ли бы случилось, если бы Серебряный был долгие годы рядом с Борисом? Быть вдвоем при царе Серебряному предлагает не только Годунов (423), но и негодяй Басманов (356), что должно бросить еще одну тень на Годунова и его интриганскую затею. Но о том же говорит во время битвы Максим Скуратов: «Так стало мне ясно, сколько добра еще можно сделать на родине! Тебя царь помилует <…> А ты возьми меня к себе; давай вместе думать и делать, как Адашев с Сильвестром» (350). Упоминание погубленных царем праведных советчиков свидетельствует не о наивности, но об убежденности персонажа: Адашев и Сильвестр погибли, но какое-то время боролись за душу царя, остерегали его от зла и сделали много доброго, значит, надо повторить их подвиг. Умирая, Максим завещает Серебряному: «Сделай же один, что хотели мы вдвоем сделать» (351), то есть «предсказующе» цитирует «Голос с того света» Жуковского:
Друг, на земле великое не тщетно;Будь тверд, а здесь тебе не изменят;О милый, здесь не будет безответноНичто, ничто: ни мысль, ни вздох, ни взгляд.Не унывай: минувшее с тобою;Незрима я, но в мире мы одном;Будь верен мне прекрасною душою;Сверши один начатое вдвоем» [285] .Завета Максима Серебряный не исполняет, и не случайно именно воспоминания о погибшем названном брате, который один сумел бы помочь князю действовать правильно, повергают Серебряного в полное отчаяние. За фрагментом о Максиме следует описание леса, в котором князь исчезает навсегда (432–433).
285
Жуковский В. А. Полн. собр. соч. и писем. М., 2000. Т. 2. С. 56. То, что у Жуковского звучит голос возлюбленной, сути дела не меняет, особенно учитывая шиллеровский генезис стихотворения (стихотворение «Текла. Голос духа», которое свободно варьирует Жуковский, связано с романсом Теклы из «Пикколомини»).
Разумеется, о вине Серебряного в «уклонении» говорится осторожно (тут важен отрицательный пример Годунова, которому, напомним, Серебряный дал возможность действовать в одиночку!), но все же этот мотив ощутим. В этой связи обратим внимание на номинацию протагониста. Он полный тезка первого царского шурина, Захарьина-Юрьева, но в отличие от персонажа «Смерти Иоанна Грозного», что оставался при царе до конца и сохранил чистоту (хотя поздно разгадал и не сумел остановить Годунова), князь бесследно сгинул, а не стал родоначальником новой династии и фольклорным героем. (Читатели романа знали, что в народных песнях спасителем царевича был другой Никита Романович.) Упоминающаяся же в летописях и «Истории…» Карамзина фамилия князя происходит от металла благородного, но чуть сомнительного, всегда уступающего «золоту». Князя Золотого Толстой на Руси не нашел.
Задуманный в конце 1840-х годов «Князь Серебряный» оспаривает наиболее влиятельные об эту пору литературные трактовки русской истории. Толстого не устраивает лермонтовская апология справедливости Грозного, и потому он перестраивает сюжет «Песни…», а лермонтовским размером произносит высший – «звездный» – приговор царю. Он отрицает успокаивающий оптимизм Загоскина (характерный не только для «Юрия Милославского», но и для «Аскольдовой могилы» и романов из петровской эпохи – «Русские в начале осьмнадцатого столетия» и «Брынский лес», которые также завершаются преодолением «временных трудностей»), и потому избирает предметом не выход из Смуты, но вхождение в Смуту, тема скрытого, но неуклонного приближения которой для «Князя Серебряного» не менее важна, чем злодейства Иоанна. Глубоко прочувствовав смысловую неоднозначность историософской концепции «Капитанской дочки», он переставляет пушкинские акценты. Система религиозно-этических норм (при отсутствии норм, подразумевающих права личности, значимость «общественного мнения» и пусть трудно, но достигаемый консенсус между государем, первенствующим сословием и народом) сохраняет обаяние (отсюда резкое разделение праведных героев и Иоанна с присными; отсюда возможность личного покаяния для разбойников, которые
«Вонзил кинжал убийца нечестивый…»: авторство и семантика текста
«История о камергере Деларю» была впервые представлена публике в последнем из «Трех разговоров о войне, прогрессе и конце человеческой истории…» как неизданное стихотворение Алексея Толстого [286] . Хотя некоторые современники подозревали Владимира Соловьева в мистификации (что соответствовало репутации автора «Трех разговоров…»), немногочисленные исследователи этого текста уверенно приписывают его А. К. Толстому. Под названием «Баллада о камергере Деларю» он был включен в двухтомное Полное собрание сочинений Толстого (1894). Начиная с подготовленного И. Г. Ямпольским «Полного собрания стихотворений» (Большая серия «Библиотеки поэта», 1937), стихотворение печатается во всех претендующих на относительную полноту изданиях Толстого в основном корпусе либо без названия, либо под заголовком <Великодушие смягчает сердца>, восходящим к списку А. Н. Пыпина. Аргументы в пользу авторства Толстого суммированы в комментариях Е. И. Прохорова ко второму изданию Толстого в Большой серии «Библиотеки поэта» и И. Г. Ямпольского к третьему изданию [287] . Не отрицая это решение в принципе, заметим, что его невозможно счесть строго доказанным.
286
Соловьев В. С. Соч.: В 2 т. М., 1988. Т. 2. С. 713. Первая публикация третьего «разговора» – Книжки недели. 1900. Январь.
287
Толстой А. К. Полн. собр. стихотворений: В 2 т., Л., 1984. Т. 1. С. 580–581; Толстой А. К. Полн. собр. стихотворений и поэм. СПб., 2004. С. 654–655.
Тот факт, что в двух упоминаемых исследователями списках (архив А. Н. Майкова в Российской Национальной библиотеке и архив А. Н. Пыпина в Пушкинском Доме), стихотворение атрибутируется Толстому, в равной мере может свидетельствовать как о его авторстве, так и о том, что Соловьев вел мистификаторскую игру тонко и начал ее до публикации «Трех разговоров…». Ровно так же обстоит дело с иллюстрацией к обсуждаемому тексту Ф. Л. Соллогуба, скончавшегося в 1890 году (почти за десять лет до создания «Трех разговоров…»). Подпись, которой сопровожден рисунок доброго приятеля Соловьева, – «Писал граф Толстой, рисовал граф тоже не худой» (то есть граф Соллогуб) [288] , скорее намекает на двусмысленность ситуации, чем однозначно разрешает проблему авторства. Допустимо предположить, что стихи были написаны Соловьевым еще в 1880-х годах (когда сформировалось новое учение Л. Н. Толстого, опровержением которого мыслится история великодушного камергера в контексте «Трех разговоров…» [289] ) и тогда же представлены некоторым литераторам как сочинение А. К. Толстого. В рамках этой гипотезы стратегия Соловьева рисуется следующим образом: ему было важно противопоставить воззрениям Л. Н. Толстого не собственные суждения, но «независимый» текст известного писателя. То, что умерший в 1876 году А. К. Толстой никак не мог откликнуться на позднее возникшее учение своего дальнего родственника, придавало стихам о великодушии своеобразное «пророческое звучание»; то, что один Толстой загодя опровергал другого – усиливало комический эффект [290] . Ничто не мешало возобновить «кружковую» игру в предназначенных широкой публике «Трех разговорах…». Более того, сопроводить стихи почившего признанного писателя комплиментарными (и необходимыми Соловьеву) толкованиями было куда уместнее, чем проделать эту операцию с текстом собственным (который пришлось бы приписать Г[-ну] Z или какому-нибудь его знакомцу).
288
Цит. по: Толстой А. К. Полн. собр. стихотворений: В 2 т., Л., 1984. Т. 1. С. 580; ср.: Давыдов В. Н. Из прошлого. М., 1913. С. 199.
289
В начале следующего десятилетия (однако задолго до «Трех разговоров…») Соловьев дважды иронизирует в стихах над воззрениями Л. Н. Толстого. Так, идея рассказа Толстого «Чем люди живы» (1881) полемически переосмысливается в одноименном (но со знаком вопроса в заголовке) лирическом стихотворении (1892): «Люди живы той любовью, / Что одно к другому тянет, / Что над смертью торжествует / И в аду не перестанет». Абсолютизация Толстым заповеди «не убий», распространяемой им на все живое (включая насекомых), вызывает насмешку в стихотворении «Душный город стал несносен…» (1892): «Поднялись на бой открытый / Целые толпы – / Льва Толстого фавориты / Красные клопы. // Но со мною не напрасно / Неба лучший дар – / Ты, очищенный прекрасно, / Галльский скипидар <…> О любимец всемогущий / Знатных римских дам, / Я роман Толстого лучший / За тебя отдам. // От романов сны плохие, / Аромат же твой / Прогоняет силы злые / И дарит покой» – Соловьев Владимир. Стихотворения и шуточные пьесы. Л., 1974. С. 86, 152–153. В «Трех разговорах…» Г[-н] Z противопоставляет стихи о Деларю как религиозно-философскому учению неназванного, но угадываемого Л. Н. Толстого, так и его классической прозе: «И у меня нет ни малейшего сомнения, что, когда герои иных всемирно знаменитых романов, искусно и серьезно распахивающих психологический чернозем, будут только литературным воспоминанием для книжников, этот фарс, в смешных и дико карикатурных чертах затронувший подпочвенную глубину нравственного вопроса, сохранит всю художественную и философскую правду» – Соловьев. В. С. Соч. Т. 2. С. 713.
290
О скептическом отношении А. К. Толстого к прозе Л. Н. Толстого Соловьев, вероятно, знал от вдовы поэта. Ср. впечатления А. К. Толстого от пятого тома «Войны и мира» (письмо Б. М. Маркевичу от 26 марта 1869; оригинал по-французски): «…вижу предвзятое стремление доказать, что все, начиная от Наполеона и кончая офицером без сапог, все без исключения действуют как сомнамбулы, не зная, ни куда они идут, ни чего хотят. Это особенно заметно в эпизоде с Ростопчиным и Верещагиным. Одно из двух – либо Ростопчин хотел нагнать страху и отдал изменника на растерзание, либо он принес в жертву человека, чтобы спастись самому. Ничего этого, однако, нет у Толстого. Ростопчин отдает Верещагина на растерзание потому, что он не в духе. Это уж слишком, здравого смысла тут вовсе нет. Бедный Толстой так боится всего великого, что прямо предпочитает ему смешное» – Толстой А. К. Собр. соч.: В 4 т. М., 1964. Т. 4. С. 271–272. Соловьев, если автором «Вонзил кинжал убийца нечестивый…» был он, имел некоторые основания числить А. К. Толстого своим союзником. В третьем «разговоре» даются отсылки к сочинениям как «одного», так и «другого» Толстого. Г[-н] Z цитирует концовку «Сна Попова», Политик (с небольшой неточностью) – «Я вкус в том нахожу» («Эпиграмма № 1» Козьмы Пруткова), а Генерал – «Песню про сражение на реке Черной 4 августа 1855 г.». Характерно, однако, что Генерал, приводя этот текст для дискредитации учения Князя (и стоящего за ним Л. Н. Толстого), называет его «известной солдатской песней», хотя авторство Л. Н. Толстого отнюдь не было тайной; см.: Соловьев В. С. Соч. Т. 2. С. 712, 717, 720.