Приготовительная школа эстетики
Шрифт:
Суждение критика столь легко берет верх над читателем потому, что критик приводит мало доказательств и заранее берет в полон человека в читателе.
Нет рецензий, которые бы я считал столь пустыми, столь полуправдивыми и полупредвзятыми и ненужными, как рецензии на уже прочитанные мною книги, но какими же превосходными всегда казались мне рецензии на книги, которых я еще не читал, какими глубокими, чистыми, справедливыми! И потому я весьма сожалею об авторах жалких и никем не читанных; ибо вопиющие несправедливости позволено совершать по отношению к ним, словно они попрошайки и каторжники; загнанные в угол, они не могут защищаться и не могут сбросить оковы, чтобы явить всему миру свои раны.
Рецензиям не часто приходится выдерживать бремя рецензии написанной на рецензию: вот что так подстегивает их сочинителей. И, однако, в противном случае оценивание оценок, перелетая от одной из сторон к другой, продолжалось бы целую вечность. Что касается языка, у которого есть privilegium de non appellando{2}, то можно было бы предложить ученому миру нанять специального рецензента-грамматика: сидя в своем углу и готовя собственное издание, он зорко следил бы за критической
О дурных сочинениях должно, следуя Лискову, делать лишь иронические замечания, с тем чтобы у читателя оставалось хотя бы что-то, — в противном случае порицания бывают весьма скучны, а привычные формулы проклятий сами по себе и из-за неизбежных бесчисленных повторов очень их растягивают. Если ввести в обиход ученую критику исключительно неученых трудов и, например, «Всеобщую немецкую библиотеку» заполнить одними подобными ей поэтами и философами, короче говоря, публиковать «Ведомости» обо всей скверной литературе, но только выдержанные в ироническом и игривом тоне, — как буйно расцветут на этой ниве ирония и каприз!
Кроме того, мне хотелось бы, чтобы некоторые произведения разбирались с подлинной тщательностью, совестливостью и любовью, и притом как можно скорее, — именно безвестные произведения молодых безвестных сочинителей; тем и другим, если не оказать им помощи, трудно бывает взойти на кафедру и очутиться лицом к лицу с публикой. Нередко жизнь и дух гибнут с первым сочинением. Жесткое ложе юноши, что покоится на розовых... бутонах, следует выстилать мягкими лепестками.
Жалкий{3} приговор лишает сил даже мужей в расцвете сил, как воображаемое «завязывание узлов» — могучих мужей средних веков. И самые великие писатели больше почитают суждение общественности и больше страшатся его, чем признают это сами. Так, в распускающиеся цветы великолепного Лейзевица пускал свои молнии один критический пигмей — и этим навредил всем нам. Так, несмотря на грозное предупреждение, не прибыл к нам обещанный воз новых гениев, — видно, они сгнили по дороге, как раки на телеге, под которой пробежала свинья. Так, автору известны еще два льва литературного мира, которых, как львов мира животного, привел в смятение крик критического петуха, и Гердер завоевал бы еще больше пальм первенства, если бы только тех, что есть у него теперь, он не удостоился лишь посмертно. Пачкун — любимец публики всегда более смел, чем самая лихая голова; первый поставляет свой товар на обе ярмарки и дважды в год подвергается критической порке за гонорар (так китайцы дают себя сечь за деньги вместо преступника), чтобы опять писать и опять быть пороту; гений стремится к одному — запечатлеть и обрести сокровенную святыню своей души в облике второй такой святыни, а потому всегда полон страха, что его отвергнут и не примут, поэтому он с надеждой или в отчаянии предпочитает уйти в себя. И критик, даже льстя ему, вряд ли изнежит и избалует его, потому что гений носит в себе идеал самого сурового критика, какой только может быть; как бы ни хвалили «Вертера», это ничуть не сбило с пути Гете, и он написал «Вильгельма Мейстера». Поэтому, порицая, и даже весьма справедливо, Шиллера, этого жреца Мельпомены, неустанно приносившего в жертву художественной красоте жизнь, силы и предрассудки, свои и чужие, следовало бы всегда говорить мягко и кротко и с чувством боли, а не с желанием причинить боль, — но о том не подозревает лающая Неблагодарность.
Далее, мне хотелось бы, чтобы посредственных борзописцев вообще не разбирали печатно; часто повторять их имена значит вешать колокольчик на шею немого и, так как они никогда не переменяются, довольно внято для слуха всех оповещать, что никуда они не делись и по-прежнему тут.
Наконец, мне хотелось бы, чтобы существовало целых два журнала с обзором гениальных произведений. Один из них придирался бы ко всевозможным недостаткам шедевра, отмечал бы все неверные оттенки, складки и линии и указывал бы на них бесстрастно и прямодушно, — говоря, что вот, например, уголок рамы покривился, а позолота стерлась. Ибо требования вкуса и грамматики, вообще внешней формы, приятнее изучать на произведениях писателей значительных, а не мелких; так, интереснее найти языковые небрежности в самой новой прозе Гёте, например в приложении к «Бенвенуто Челлини»{4}, чтобы уметь их избегать, — чем в прозе вялого и многословного писателя. Такие мимолетные затмения гениев, — как затмения Солнца и Сатурна, которых заслоняют их спутники, — лучше всего помогают составлять и совершенствовать карты Земли. Кроме того, такой журнал был бы для гения (особенно для его подражателей) судейским креслом и стульчаком, — тут Александру говорили бы, что все еще он не бог.
К этой ученой черной книге присоседится другая, под названием Златой книги, — исполненная святости, она ничего не станет искать в художественном творении и божественном подобии, но, словно влюбленный в возлюбленной, будет лишь созерцать красоту и бога, на которого похоже творение. На небесных высотах, где человек лицезреет Величие, перед ним исчезают видимые вблизи и снизу неровности. Так пред обитателем звезд рушатся земные горы и остается — сияющий шар земной. Уже благородный Винкельман убеждает нас прежде всего и увлеченнее всего искать красоты, а не пятна на солнце. Однако искать красоту труднее, ибо люди расходятся в своих мнениях сильнее
И не описать, насколько неизбежна такая двойная журналистика и итальянская бухгалтерия, когда речь идет о гениальных произведениях, — вот грамматический дебет и кредит. И правда, у нас, немцев, — если только я вправе возгордиться и выставить такое утверждение, — уже есть дебет, именно редкостное и прекрасное собрание умов, которые с величайшим рвением и тщанием разыскивают грамматические и риторические ошибки гениев и указывают нам на эту добычу, захваченную у взятых на абордаж и завоеванных гениев, — но я не уверен, что мы с тем же правом можем гордиться вторым журналом и гроссбухом. Гердер, Лессинг, отчасти Шлегель и некоторые другие сделали почин[234].
Дух всякой книги — вера, благодаря которой книга или обретает блаженство, или нет, независимо от добрых или злых дел, так что обычный кафолический критикус, не внимающий духу и не постигающий его, одинаково непредвзято и истинно может выносить о книге два противоположных суждения, по своему усмотрению выписывая счета красот или счета ошибок. По крайней мере так выносят свои суждения или, лучше сказать, приговоры все ныне здравствующие стилисты, — иначе же ни в кои веки.
Продолжаю: чем ограниченнее человек, тем больше верит он рецензиям. Но добавлю: чем дальше он от престолов царей и Муз. Сельский пастор из провинции уже потому верит каждой фразе, что она набрана из литер; вера его господина (типографа) — его вера.
Пусть рецензент выскажет свой приговор устно, — сколь бы жесток он ни был, всякий выставит против него свое суждение. Но печатному приговору противостоять трудно, таково уж искусство чернокнижника доктора Фауста, — против воли мы усаживаемся на его плащ-самолет и входим в его магический круг. Всемогущество печати основано не на том, что человека, произносящего речь, нет перед нами налицо, — ибо в противном случае письма и рукописи пользовались бы той же властью над душами людей, — нет, оно отчасти заложено в воспоминании, в памяти, преисполненной чувств благодарности и почтения, потому что все самое прекрасное и высокое искони обреталось и отыскивалось тобою лишь на листах печатной бумаги, — а отчасти заложено в нелепом умозаключении, будто оратор, обращаясь на бумаге сразу ко всем, с тем меньшей предвзятостью обращается ко всякому отдельному человеку и потому заслуживает доверия: «Особенно, — добавляет всякий, — что ведь ему-то нет от этого никакой выгоды и он отнюдь не знает, что кого-то переубеждает, а переубежденному по этому же самому не стыдно перейти в новую веру». Вот так обстоят дела. Даже эта критическая лекция, уважаемые, отличается слишком значительными недостатками, чтобы доказывать что бы то ни было, прежде чем выйти из печати, и повинны в этом очевидные пробелы и дыры, которые не могут служить окнами, в которые прольется свет, до тех пор пока не будет вставлена в них типографская бумага.
К числу лучших «литературных известий» относились бы выходящие в свет спустя двадцать пять лет после выхода книг. В такой газете уплывали бы в общей массе, потеряв облик свой, размокшие в Лете негодные создания, — напротив, плавающие в ней мнимые трупы, плотные и крепкие, выносились бы на берег и в них вдыхалась бы жизнь. Тем временем живущие по берегам достаточно повзрослели бы, и с ними уже нельзя было бы обращаться ни с материнской мягкостью, ни с отцовской суровостью.
Напротив того: как журналам лучше всего судить о книгах по прошествии двадцати пяти лет, так и сами журналы лучше всего поверять таким же сроком. Лектор нередко листает довольно старые ученые журналы и газеты; насколько же успели превратиться просто в обыкновенные ведомости или в ничто повременные издания, от которых время потребовало назад свое имя! Не{5} только для истории духа, что всегда идет вперед или по крайней мере копает вглубь, но и для учения и поучения и ради устыжения дерзко судящих дерзостных умов мне очень хочется, чтобы издали сборник ранних критических суждений о наших знаменитых ныне писателях — суждений, высказанных, когда писатели эти еще не стали знаменитостями: ведь как в шестом и седьмом десятилетии прошлого века поливали грязью Гердера! — и все для того, чтобы крылья его, с их небывало широким размахом, обвисли под тяжестью дерьма и едва летали у самой земли! Итак, мне было бы, например, крайне полезно перечитать в этой хрестоматии суждение «Новой библиотеки изящных наук» о Гёте — что не заслуживает он высокого звания поэта, или такое суждение «Всеобщей немецкой библиотеки» (ручаюсь, что оно помещено на четной странице): поскольку Виланд шваб, он не поумнеет раньше сорокового года... Вообще собрание открыто опубликованных приговоров великим писателям и неправомочных заключений, а также окончательных решений высших судебных инстанций хотя бы только за десять лет — это наилучшая история эпохи, эпохи литературной.