Приготовительная школа эстетики
Шрифт:
Сначала пощупаем философскую. Остатки Вольфа, от Лейбница нет и остатков, — плоская философия кандидатов богословия; ей, как всем недалеким людям, все ясно именно там, где как раз начинается темнота и возникает проблема; напротив, в полновесном глубокомыслии, например, Якоби ей чудится ночь и пустота; вот какие силы противопоставляет эта добрейшая «Библиотека», как все старушки, недурно помнящая свою молодость и плохо осознающая происходящее вокруг, вот что противопоставляет она острому трезубцу философского духа эпохи — духа, который нигде еще, кроме Греции, не являлся народам в таком вооружении. Отчего никто и не обращает внимания на то немногое, что успевает проворчать и прошипеть милая старушка в роли философского оппонента эпохи, — а обращают внимание только старые берлинцы и сельские проповедники или деловые люди, которые, только когда умирают, уходят в прошлое в ногу со своим временем. Уже Гаманн, — а он, рожденный как бы вместе с вечностью, заранее предвидел грядущие эпохи, — Гаманн
Что касается ее поэтической стороны, то есть прозаической, не станем преувеличивать значения «Библиотеки» коль скоро никто не припоминает ее и не вызывает из царства теней эту сторону, кроме самих издателей Не бывало случая, чтобы духу ее привиделись поэтические духи; если не удается хорошенько отругать сочинения более или менее романтические, вроде шлегелевского «Флорентина», «Снов» Софии Б.{3} и «Титана», то «Библиотека» говорит, что ей не по себе вблизи них, — так лошади беспокоятся и нетерпеливо бьют копытом в тех местах, где водятся привидения.
И только один отдел «Библиотеки» занят сейчас достойными людьми — это критика романов; благодаря какому-то счастливому случаю здешние головы делают для плохих романов больше, чем самые хорошие, потому что упорнее ищут их недостатки и решительнее казнят их Так в Португалии, рассказывает Твисс, принято нанимать на повременную работу павианов, чтобы те (от людей этого добиться было бы потруднее) тщательно выискивали у последних вшей и уничтожали их.
Только один рецензент еще лучше, — это рецензент большинства моих сочинений, — он павиан и вошь одновременно.
Но довольно! Журнал существует, и дела его в целом идут хорошо: ни один не продается так часто... покупателями, и он не выходит отдельными номерами, — такого он не выдержал бы, — а сразу толстым томом, в котором каждому найдется о чем почитать; можно надеяться на то, что тома такие будут непрестанно и беспрерывно пухнуть, а это в связи с одним особым обстоятельством крайне желательно: я обнаружил, что все издание в целом, словно Сивиллины книги{4}, с каждым годом продают все дешевле и дешевле — по мере того как число томов растет, откуда следует, что, сохранись эта замечательная обратная пропорциональная зависимость между ценой и толщиной и впредь, и мы можем рассчитывать приобрести его в конце концов совершенно бесплатно, а именно тогда, когда число томов будет измеряться достаточно большой величиной, то есть будет чудовищно велико.
Почтеннейшая аудитория! Как и восемь лет тому назад, я намеренно представил дело так, будто «Библиотека» еще жива. Однако она испустила дух в более чем переносном смысле. Больше всего теряет от этого, видимо, сам лектор, ибо прежде всякий раз, когда ему нужно было тереть сатирические краски для локальных цветов рецензентов, он первым делом осматривался в поисках Николаи с его «Библиотекой» и никогда не уходил с пустыми руками: теперь он сидит на стуле, а руки пусты, ибо всякая шутка в адрес рецензентов бледна, коль скоро во все времена и у всех народов они летают безымянными осами-нехристями, тогда как весьма полезно несколько индивидуализировать рецензента, обрушиваясь на крещеное осиное гнездо с его доподлинно известным христианским именем. В распоряжении лектора остались одни «Верхненемецкие литературные известия», но это слабая замена, потому что вид у них самый жалкий. Но вот и они отправились теперь в царево теней и уж больше не отбрасывают тени. О, горестная жизнь! То немногое, что заключают в себе «Гёттингенские ученые уведомления» и всякие другие известия, держится недолго и исчезает бесследно. И только, говорят, милейший Меркель еще рецензирует, сидя в Ревеле{5} О если бы он жил поближе к нам, если бы голос его был слышнее! Всякий раз, когда дух лектора утомлялся и остывал, Меркель и ему подобные служили настоящим раздражающим средством, будившим в нем сатирическую жилку, служили горчичником, тонизирующим средством, отворотным зельем, змеиным ядом, — и этим объясняется, почему некоторые чрезмерно благожелательные друзья сравнивали настоящего лектора с соловьем, который даже в пору полного бессилия и безголосия немедля начинает бодро щелкать и заливаться трелями, стоит угостить его большим живым пауком И на деле, пусть только время от времени лектору дают проглотить хорошего критического паука, — останется только дивиться его мощным щелчкам.
Но спустимся теперь из Генделева сада в долину Роз, то есть из седьмой главы (о хозяйственной косе) перейдем в
главу восьмую
О косе поэтической
Буду краток: во-первых, потому, что собираюсь распространяться на эту тему в воскресенье Jubilate, a во-вторых, близится час, когда запрут ворота[237] Нынешние «стилисты» — Дон Кихоты навыворот, великаны представляются им ветряными мельницами, ибо юный дух времени никогда в истории не был еще побежден духом умирающим, сын — отцом. Хотя и не в моральном смысле, но в интеллектуальном существует только постоянное движение к свету, — если позабыть о великом переселении народов, все затопившем и утопившем, в истории ума не бывает вечерних сумерек в ожидании ночи, а бывают только сумерки, предшествующие дню; но обычно все требуют невозможного с точки зрения оптики, — чтобы шар был освещен полностью и в одно и то же время, будь то шар земной или шар мозга. Миры, стоящие на месте или катящиеся назад, — это в науке мнимые явлениями все равно они существуют ведь в таком мире, который сам движется непрестанно. Если в рост идет отдельная часть, то кажется, будто время омрачается (так страсть омрачает душу), — создается диспропорция между освещенностью части и целого.
Наше время в своем стремлении плывет в поэтический Новый Свет с его романтическим небом (облака, краски, звезды) и пластической почвой (изобилие зелени, живых форм и существ). Поэзия, такова воля времени, не должна быть поэзией придворной или поэзией для народа, церкви, кафедры, женщин и всего прочего, — она должна быть поэзией для людей и, еще лучше, для душ людских, отказавшись от целей случайных, теснящих душу и разъединяющих людей, она, словно закон природы и моральная свобода, должна всех освобождать и объединять, всеми овладевать, всех охранять и вести к новым высотам. Но увы, это столь справедливое стремление воплощается в юношах с безобразным лицом Януса. Во-первых, они уже свое стремление принимают за цель и пальму первенства; во-вторых, их слабоволие (они выдают его за волю) не только не удовлетворяет негативным требованиям поэзии (опытность, вкус, бережное отношение к языку, приятность для слуха и фантазии, — все ложно положительные требования французской поэзии, но и положительно их нарушает. В этом смысле поэзия переживает сейчас юношеское брожение. Но как из неукротимого юноши-англичанина получается мягкосердечный и твердый в своих принципах муж, как в Германии сыны Муз, выходя из университета, стаскивают с себя нелепый польский кафтан, так и теперешние поэтические юноши сбросят с себя длиннополые одеяния, которые до поры до времени кажутся им крылатыми. На поэтических вольностях еще лежит пятно свобод академических, — но когда беспорядочные и режущие глаз колебания юноши разойдутся в покой мужа стрелка будет безошибочно указывать на полюс[238].
Однако если подлинному таланту мы прощаем ложное устремление, хотя оно причиняет нам боль, то устремлению истинному можно, скорее, простить отсутствие двух-трех ножек из тех, с помощью которых талант пытается лететь к цели. «Сочинения Новалиса» — Шроффенштейна — «Сыновья долины» — «Драматические пьесы» Мейера — «Шторх» Арндта — «Сны» Софии Б. — сатиры Марии — романы Людвига Виланда{1} — и т.д. и т. д.[239] — все это то звездочки, то розоватые облачка, то росинки прекрасного поэтического восхода.
Впрочем, сейчас живут не столько творя, сколько уничтожая — однако так только в поэзии. Ибо если говорить о философии, то пришел ее второй день; первый был, когда Греция в течение считанных Олимпиад вызывала к жизни, словно волшебные замки, здания духа, строя великий философский град божий. Второй день палит жгучими лучами, светочи былого плавятся и выгорают, оставаясь тонкими волосинками. Если поступиться содержанием, то нельзя не признать, что тонкость и глубокомыслие, которых ждет теперь от читателя даже начинающий философ, упражняют нас и укрепляют, словно гимнастика духа, тогда как чтение Зульцера и Гарве кажется покоем неподвижности.
В то же время жаркие лучи Феба навеки искривляют не один позолоченный переплет, заключающий в себе знаменитые стихи. К несчастью, немец весьма склонен к тому, чтобы забывать своих любимцев, и, следовательно, готов подписывать смертные приговоры, призванные оправдать его забывчивость. Однако суровый суд потомства по праву резко отделяет ложные светила, вспыхивающие на мгновение среди туманов, окружающих время, от высоких и неподвижных поэтических Солнц, сияющих на небосводе Вечности. Поэтому стилист, заразившийся сам не зная как, превозносит своих замшелых комнатных пиитов лишь в целом, и, дабы не лишиться того преимущества, что никто другой их не читает, он никогда не сообщает нам подлинных актов; сам он едва ли уже читает и пробует на вкус эту поэзию, но он повторяет свои похвалы — только не за другими, а за самим собою, потому что в юности, было время, восхищался своими любимцами. Кто из образованных людей сможет читать в наши дни плоские послания Рабенера, кто снесет пресные умозаключения и пиитические восторги Геллерта?..