Приготовительная школа эстетики
Шрифт:
Допустимый и полезный способ заимствовать чужую мысль, совлекая ее с кафедры или даже с Парнаса, и раскармливать так, чтобы она стала нашей собственной, — этот способ в образцовом употреблении у швейцарских пастухов браконьеров: они крадут молодой скот, а гонят его на продажу только тогда когда он подрастет и изменится до неузнаваемости
Но лишь подражание, подглядывание и подсматривание и придало ученой жизни то нерасторжимое единство, твердость и неизменность которые прежде считались атрибутами вечности, ибо, как ни сменяй одна книжная ярмарка другую, творения, являющиеся на них, всегда одинаковы, всегда изображаю! и утверждают одно и то же, так что только в фамилии издателя и годе издания состоит незначительное различие Каждая ярмарка — новое, улучшенное издание предыдущей, перепечатка с исправлениями
Теперь, когда после четырех предостережений головам наступает пора сердца лучше начну с кратчайшего то есть с
первого (пятого) предостережения сердцам
О грубиянстве
Из примечания к «Жизни Гёца фон Берлихингена, написанной
Нет ничего более родственного — по восходящей линии — первому грубому предостережению, чем
второе (шестое) предостережение
О гордыне
Ни один паличник не может даже вообразить себе, как хорошо думает о себе любой дубинник; ибо каждый бесконечно уважает самого себя, а следовательно, другого только конечно и в лучшем случае чрезвычайно. И если действительно наступило утро поэзии (возможно, я и вы не совсем уж ошибаемся), то каждый из нас, как и в любое весеннее утро, не увидит в священном нимбе росы (так учит оптика) ничьей проносящейся тенью головы, не увидит никого, а может увидеть только свое собственное лицо. Но что же вытекает из такого бесконечного уважения к самому себе? Вытекают бесконечные адские муки, уготованные первому попавшемуся мошеннику, который согрешит против такого самоуважения, ибо оскорбленный измеряет вину своим собственным величием — как бог, согласно богословам. Но здесь можно иногда видеть, на что способна философская мудрость, — укрощая возмущенный дух, она оставляет в его распоряжении одну брань, то есть в сравнении с настоящим гневом Борея всего лишь мимолетные вздохи и молитвенные восклицания.
Однако следует ли нам быть такого хорошего мнения о самих себе, то есть каждому из нас о себе самом? Следует быть того мнения, что следует. Когда мы пишем, то можем быть либо философами, либо поэтами, либо уж тем и другим вместе. Кто из нас не умозаключал и не творил одновременно, кто одновременно не спал на Парнасе и не вгрызался в его недра! Поэту естественно сделаться философом, философу — поэтом; теперь сразу привязывают два каната, один натянутый слабо и другой натянутый сильно, как поступают канатоходцы. Я полагаю что именно такое счастье — возможность без труда воплотить в себе двуглавого орла человечества (поэтического в полете, философского во взоре) — наполняет небывалой гордостью слабые головы, которые решительно ничего не ждали от себя, пока не встали на сторону новой школы. Но почему мы так переполняемся чувством гордости, если мы философы (не поэты)? Вот почему всякий наивысший принцип позволяет смотреть на людей сверху вниз, потому что принцип заключает их в себе, а не они его в себе. Философствуя об абсолюте, присваиваешь себе Карфаген, окружая его полосками бесконечно узко нарезанной кожи, — все равно что накрыть его целой шкурой{1}. Поскольку в фокусном центре философии пересекаются все лучи великого вогнутого зеркала наук философ принимает эту точку за зеркало и за предмет и потому считает обладателя формы всех наук обладателем материи
Более того: как акробаты стоят друг у друга на плечах, так и мы строим вавилонскую башню не столько из строительного камня, сколько из строителей. Боже! Сколько побед празднуют в каши дни везде и повсюду, всякий — победитель, стоит только захотеть! Но главный секрет — в том, чтобы прибыть на одну книжную ярмарку или на один академический семестр позже других: все словно играют в веселую игру девонширских ослиных бегов, когда выигрывает осел, прибегающий последним. При этом все умножается но не смирение, и каждый разбухает от того ветра, от которого сам же вылечивает других уколом трокара в брюхо: итак раздувшиеся сменяют друг друга, — вздутие остается.
Но разве в поэзии мы худшего мнения о себе? Я такого мнения, что, скорее, лучшего. Кто не презирает нынче целый свет? Не встречал такого. Причина в том, что нынешний поэт — одновременно поэтаст — непременно обладает таким предметом, которым неописуемо восхищается, например Шекспиром. Но восхищение, по Хоуму и по Платнеру, уподобляет нас предмету, которым мы восхищаемся; всякий молодой человек это видит и замечает, так что наиприятнейшим и наиудобнейшим образом может смотреть сверху вниз на всякого, кто смотрит на Шекспира снизу вверх. Поэтому такой молодой человек отнюдь не завидует величайшим похвалам, которые выпадают на долю его лейб-поэта, и далек от того, чтобы возмущаться ими, — напротив, они тихо ласкают его слух, и вот причина: он слишком хорошо осознает, сколь подобен он Вольтеру, который, находясь в Париже (где он скончался от непереваренного лаврового листа) и сидя в ложе театра, без малейшей зависти наблюдал за тем, как увенчивали лавровым венком его собственный... бюст; по той же причине не найдется ни одной девицы, будь то сама олицетворенная Зависть и Красота, которая косо смотрела бы на похвалы, расточаемые печатной героине романа, потому что милая глупышка не слепа и знает, к кому следует относить все эти похвалы на самом деле, — и она относит.
Если сказать, что писатель раздувается даже от того героя романа, которого сам же рождает на свет, то это, скорее, будет шуткой, — но такой писатель применяет к себе лессинговский вывод о том, что бог творит сына, поскольку мыслит себя{2}.
Предмет второго предостережения, гордыня, без труда рождает предмет
третьего (седьмого) предостережения
— Человеконенавистничество
Ненависти теперь прощаемся все, любви — ничего, хотя первая сама по себе едва ли извинительна. Но коль скоро полемику встречаешь теперь чаще, чем положительное утверждение, и голов обезглавливающих больше, чем венчанных и венчающих, то и негативную сторону сердца, отталкивающую от себя дурное, зарядить легче, чем позитивную, притягивающую к себе все доброе и любовь, Параличный с левого боку век тем больше жаждет проявить себя справа — с бессердечной стороны. Скажу так: любовь — это видение, а ненависть — всегда болезненное ощущение внутреннего зрения, что вполне возможно и при слепоте, но не наоборот. Так легко убить все, что благороднее своего окружения, а пошлое и подлое поднимается само, почти уж против воли, и как же убивают любовь! Век наш наделен добродетелью дьявола, который мучает тех, у кого ее так же мало, как у него самого Так, французская философия замораживает а удвоенная{1} не пропускает холод — только простые рамы, а не двойные покрываются инеем. Но вот что хуже всего: воображаемой ненависти гораздо легче обернуться действительностью, чем воображаемой любви, и человеку, который считает себя дурным, гораздо проще обернуться дурным, чем добрым человеку, который считает себя добрым Воинственные юноши наших дней похожи на стародавних ликантропов, им кажется, что они превратились в волков, и тогда они бесчинствуют и кусаются, как настоящие волки.
И разве вторая порча эпохи не заключается в том что не желают принять из рук времени — из рук того времени, что увенчало короной избранного французскими энциклопедистами несвятого отца всех добродетелей. Эгоизм, и возвело в дворянское звание немало смертных грехов, чтобы они служили ему, — разве вторая порча не заключается в том, что не желают принять из рук времени предлагаемое им наилучшее средство против первой порчи (так сам же зной дает средство от гусениц — сырость), а именно чувствительность?{2}
Нищая, но святая чувствительность![255] С чем только не путают тебя, тогда как ты, единственно ты можешь служить прекраснейшей посредницей между человеколюбием и себялюбием, — получше, чем поэзия, служащая, по Шиллеру, посредницей между формой и материалом! Конечно, всякий может порицать тебя, не отличая тебя от лицемерных речей людей, что повторяют чужие слова, людей, если когда-либо и испытывавших чувства, то давным-давно утративших всякую способность чувствовать, людей, которые, как изнеженные сластолюбцы в области духовной, пользуются тобой лишь затем, чтобы превращать целокупного внутреннего человека в одно большое нёбо. Каждый пусть ополчается на такую, искусственную и лицемерную, подражательную чувствительность, — на чувствительность памяти, чувствительность, позаимствованную на время у других или у самого себя, — но чувствительность чистую, тихую, бьющую ключом, неужели же ее-то можно презирать из-за такой слабости людской?..