Прикладная метафизика
Шрифт:
Сказка «Кто сказал мяу?» служит любопытной иллюстрацией к мыслям Витгенштейна — от «Логикофилософского трактата» до последних «тетрадей». Знаменитое правило «О чем невозможно говорить, о том следует молчать» нарушают все персонажи сказки. Но только петух отменяет его радикально — и именно тем, что наивно, безоглядно подчеркивает его, выявляя внутреннюю подкладку абсурда. Петуху следовало бы, конечно, промолчать, сохраняя свое петушиное достоинство, высказавшись, он внес существенный корректив в тезис Витгенштейна, показав, как легко проболтаться, даже отстаивая самое сокровенное. В работе «О достоверности» случай петуха все время присутствует:
«Если кто-нибудь скажет мне: моего соседа зовут Джон, мне не придет в голову сомневаться в этих словах. Он может добавить: я знаю, что моего соседа зовут Джон. Но предположим, что мой собеседник желает почему-то повысить степень достоверности
86
Wittgenstein L. Оber Gewissheit — On certainty. Oxford, 1969. P. 212.
Повышение градуса субъективного нажима странным образом понижает статус объективности сообщения. Вот и петух: мог бы прокукарекать и отвернуться, засвидетельствовав тем самым предел своей речевой компетентности. Но петух считает нужным не оставить сомнений — и попадает впросак. Его развернутое заверение пересекает не только тонкую кромку достоверности, но и кромку сказочной условности, провоцируя тем самым дефрагментацию, обнаружение «слабых», лучше замаскированных перформативов. «Клинические» случаи употребления перформативов: «я сплю», «я немой», «я ничего не умею говорить, кроме ку-ка-реку» — уничтожают субъект высказывания, почему и называются илокутивным самоубийством. Но и более мягкие случаи употребления многих глаголов и определений в первом лице создают точки бифуркации в плавном течении дискурса.
В романе Достоевского «Идиот» генеральша Епанчина говорит: «А я добрая. Я очень добрая, князь. И это мой единственный недостаток». Генеральша хотя и не совершает илокутивпого самоубийства, но, безусловно, «подставляется». И писатель кратчайшим образом дает понять, что перед нами женщина недалекого ума, склонная к самодурству («совершенный ребенок во всем-во всем») и явно не отличающаяся естественной добротой хотя бы в форме снисходительности. Ее заверение находится в том же ряду, что и заверение петуха. Но почему, собственно? Почему эффектом самодискредитации обладает такое количество автореференций? Возникает странное чувство, когда мы слышим «я очень добр», «я исключительно умен», «я совершенно неспособен солгать». Почему действительно умный человек не может во всеуслышание заявить: «Я очень умен» — хотя именно так он о себе думает? Вместо этого он вынужден прибегать к кокетству, утвердившемуся со времен Сократа как правило хорошего тона: «Я знаю только то, что ничего не знаю».
Иными словами, многое из того, что можно сказать в третьем лице, оказывается под запретом, если речь идет о самооповещении. Грамматически первое лицо вводит субъекта, но здесь от грамматического указателя до экзистенциального акта один шаг. Субъект в своем бытии должен быть осторожен: подставиться иногда значит попросту не быть. Путь к обретению гарантированного статуса субъекта не прост, и на этом пути необходима сугубая осторожность. Она, например, свойственна котенку, продвинувшемуся гораздо дальше петуха к обустройству надежного Я-присутствия. Говоря «мяу», котенок оставляет поле неопределенности, он не отвечает на вопрос «кто?», резервирует свое Я в форме «для себя» и в качестве загадки для другого. Уклончивость, загадочность, неподпадание прямому вопрошанию — суть некие рабочие процедуры производства и удержания субъективности.
Возможно, что обессмысливающая функция многих перформативов представляет собой нечто вроде встроенной защиты от опасных ловушек. Эти внешние указатели напоминают запретительные знаки, которые вынужден соблюдать субъект, чтобы избежать крушения, например, полной «разгаданности» со стороны других, не оставляющей места для укрытия. Приближение к перформативу оповещает о себе предчувствием насмешки; приходится сворачивать и объезжать опасное место, где могут выразительно покрутить пальцем у виска. Такова школа подозрительности и осторожности, не пройдя которую невозможно получить гарантированный статус субъекта.
Неосторожный заступ в запрещенные перформативы породил особый коммуникативный жанр иронии и самоиронии — своего рода фехтование на тренировочных рапирах с шариками. Скажем, если речевой субъект характеризует себя так: «Я вообще очень кроткий и покладистый», то он, скорее всего, совершает двойной выпад.
2
Так как предмет есть истинное и всеобщее, самому себе равное, сознание же есть для себя изменчивое и несущественное, то с ним может случиться, что оно неправильно постигнет предмет и впадет в иллюзию.
Сказка, остановленная на полном скаку, визуализирует самые неожиданные смысловые пласты. Согласно Витгенштейну, для любой языковой игры, сколь бы она ни показалась абсурдной на первый взгляд, существует такой контекст, в котором она вполне уместна: «Можно представить себе и то, что два человека испытывают боль в одном и том же — а не только в соответствующем — месте. Это мог бы быть, например, случай с сиамскими близнецами» [87] .
87
Витгенштейн Л. Философские работы. Часть 1. М., 1994. С. 173.
Конечно же, и у петуха есть своя правда, нужно только восстановить ее предельный контекст. Что, по большому счету, хочет сказать эта домашняя птица? Разъяснение можно найти в другой сказке, вернее, в сквозном сказочном сюжете индоевропейского фольклора. Герой (чаще героиня) спешит по своим делам, когда вдруг неожиданные посторонние голоса окликают его/ее. Это голоса вещей, о которых мы обычно говорим в переносном смысле, не слишком задумываясь, откуда мы этот смысл переносим. Печь говорит: «Отведай моего пирожка» (или сам пирожок говорит: «Съешь меня»). Яблоня просит: «Сорви мое яблочко». Необычные просьбы напоминают об илокутивном самоубийстве, но почему-то в данном случае в форме страстно желаемой эвтаназии. Вот и волк из знаменитого мультфильма, находясь в гостях у пса, заявляет: «Сейчас спою!» Удовлетворив насущное, волк перешел к сущностному. Он утолил голод, согрелся, устранил все помехи, мешающие манифестации волчьей природы, и наконец завыл. Его вой (зов) гласит: «Аз есмь. Я волк». По существу, то же самое ку-ка-реку на свой лад.
То, чем занимаются волк и петух, можно назвать смертельным эксгибиционизмом. Важнейшим остается вопрос: во имя чего? При некотором размышлении придется признать, что все усилия предпринимаются лишь для того, чтобы «просто быть». Конечно, с грамматической точки зрения бытие — это минимальная данность, обеспечиваемая глаголом-связкой. Но в экзистенциальном разрезе этот минимализм предстает как проблема проблем [88] . Быть кем-то вовсе не значит получить дополнительное видовое отличие как некую награду, которой удостаивается сущее, напротив, здесь именно и заключено основное усилие бытия. Грамматическая регистрация осуществляется задним числом, порождая иллюзорный фон единства сущего как того, что хотя бы просто есть. Но глагол-связка связывает что попало, и только существительное есть развязка, только оно воистину есть. Сущностное одиночество существующих, говоря словами Левинаса, нарушается не глаголом-связкой, а возможной встречей. Сам глагол применим лишь к обособленным существительным, утвердившим и отстоявшим свое бытие. Если ты петух — кукарекай, если назвался груздем — полезай в кузов, а если ты волк — то тебе век волковать, отстаивая бытие как собственное, как существительное, бытие как бытие. Как непросто быть просто вещью — именно об этом и говорит вещь, когда ей дают слово (например, в сказке). А уж быть субъектом значит то и дело переходить минное поле перформативов, рискуя пропасть в каждой ситуации «сейчас спою». Это настоящий подвиг самости и высшее его поощрение — присвоение знака отличия «есть» — ты есть. Tat twam asi («то есть ты») — таким знаком отличия удостаивает гуру ученика, совершающего ради самой почетной награды подвиг аскезы.
88
Подробнее об этом в книге: Горячева Т., Иванов Н., Орлов Д., Секацкий А. «Ужас реального». СПб., Алетейя, 2003. С. 133–202.