Приключения 1990
Шрифт:
Кабинет Спиридоновича. Табачный чад, фиолетовое сияние трубок дневного света на потолке, зеленые пыльные шторы, метраж — три метра на три, и если учесть, что крейсерский вес Спиридоновича далеко за сотню, а стол у него по площади — двуспальная кровать, а не стол, то мне остается маленький пятачок возле двери и стойка «смирно».
Спиридонович поднимает на меня чуткие носорожьи глазки. На сплющенном носу его чудом держатся маленькие, кажущиеся игрушечными очки.
— Ну чего? — хрипит он, багровея лысиной и ворочая из угла в угол щербатого рта потухший окурок.
Я Спиридоновича от души уважаю. Бывший десантник, боевой комбат, шесть ранений, орденов — как у маршала. В общем, мужик.
Объясняю.
— «Волга»! — рычит Спиридонович. — Хорошо жить хотите, молодой человек! Весной холодильник мне на дачу отвезешь, понял?
— Если холодильник, да еще вас — рессоры не выдержат, — шучу я и, получив от начальства «о’кэй», спешу к «Победе».
Возле машины бродят Эдик и Мишка, от скуки колотя ногами по баллонам.
Времени в обрез. За руль по случаю гололеда и лысого протектора садится Михаил: как-никак гонщик, мастер спорта. Эдик располагается на заднем сиденье, зябко кутается в шубу и, сглатывая холодную слюну, ворчит, что за помощь такого рода надо брать сотенную, а тут еще мороз, он в тонких носках, к тому же страдает бронхитом и язвой желудка, а идет, между прочим, на риск: и «кинуть» могут, и «куклу» дать вообще — ОБХСС...
— Глохни, падла, — говорю я с блатным акцентом. — Дороги не будет! — С Эдиком я управляюсь запросто: грубо, развязно, а чуть что, сжав губы и набычившись, иду на него с гаечным ключом, и тогда он визжит, что я псих, дурмашина, и подчиняется. Я породу эдиков знаю. В их мире, где царит сила, голова в почете, если сидит она на крепкой шее. И потому интеллигентствовать не приходится.
Эдик на меня в обиде. Как первая жертва парапсихологии. Ни в какое чудо он, естественно, не поверил: головенка его привыкла мыслить категориями реальными, но сотни жаль, и он упорно гадает, каким это образом его провели. Пусть.
«Победа», пробуксовав на месте, вылетает на проспект. Пищат шины: ай-яй-яй! Мишка ездит лихо: то по газам, то по тормозам.
— Щас кокнемся, — ноет Эдик. — Гонщики чертовы. Не продадим шарабан. Хоть выпить поставишь?
— Поставлю, — говорю я раздраженно.
Мишка рвет передачи как взбесившийся черт, и мне жалко машину. Хотя все равно отдавать в солдаты... Но ведь сколько она, родная, прослужила! Дедок на ней ездил... Каждый раз, как сажусь в нее, вспоминаю деда, детство, семейные наши поездки по грибы, к морю... Любил меня старик. И я всегда тянулся к нему. Это был добрый, мудрый гений моего детства. Старый, больной, но таким я понимаю его сейчас, а тогда, птенцом, я млел под надежным его крылом — хранимый, утешаемый, и думал, что это навечно, а оказалось, ничего вечного и в помине нет, такие дела. А тут, в этой машине, осталась его часть — живая, настоящая. Труд его рук, касавшихся каждого винтика, запах его — родной, далекий... А та зола в урне, стоящей в нише стены крематория, — это уже не дед, так, немудреный символ памяти об умершем. И страшненький такой символ нашего времени, когда все надо компактно и экономно, потому что ничего ни на что и никому не хватает. В том числе и места. Ни мертвым, ни живым. Пакостно на душе, слезно, тоска. И поделиться хочется, но с кем? Смотрю в зеркальце. На заднем сиденье полулежит Эд, с головой утопая в шубе. Скрипит зубами. Мишка, ровно отвердев сосредоточенным лицом, гонит машину в крайнем левом ряду по набережной. И — приехали. Свисток. Сую товарищу техпаспорт, отыскиваем доверенность, и Михаил, поджав загривок, трусит к грозному постовому, украшенному белыми ремнями, белой кобурой и белыми крагами. Эдик философски ухмыляется, наблюдая за жестикуляцией оправдывающегося компаньона. Тот возвращается покрасневший и взъерошенный. Хныкает:
— Дыру пробили!
— Не грусти, кореш, — сипло, с усмешечкой высказывается Эдуард. — Это большое удобство. Теперь будешь талон на вешалку вместе со шляпой вешать, ха-ха-ха...
Жалости в этом человеке нет.
К рынку подъезжаем осторожно. Шоферю теперь я. С трудом встраиваюсь на свободное место, но тут «Победу» заносит задом на гололеде, и она тюкает в дверь соседа «Москвича». Из машины тут же вылетает какой-то хрен в ондатровой шапке, свитере, кожаном пиджаке, начинает разоряться и махать руками. Рот у него полон жевательной резинки и золотых зубов. Осматриваем повреждение. Еле заметная царапинка.
— Царапинка, — говорю я.
— Да тут... за каждую царапинку тыщу сбавляют! — блестит оскал из ценного металла. — Гони четвертной или давай ГАИ! Снятие двери, шпаклевка, покраска, установка...
Сходимся на десяти рублях. Я уплачиваю и сажусь за руль. Молчим. Курим. Мерзнем. Гудит печка. Рынок забит машинами, как улей пчелами. Сухая, колкая поземка осыпает ветровое стекло. Мнутся на ветру серые фигуры приценивающихся. Мимо проходит узбек в унтах, в ватных штанах, в бушлате и тюбетейке. Долго смотрит на «Победу», хлопая белыми от инея ресницами. Лицо у него коричнево-багровое от загара и от мороза. Отходит. А зря. Думаю: на этих нескольких гектарах земли, запруженных машинами, главенствуют всего лишь два нехитрых идеала: подороже продать и подешевле приобрести. Третьего не дано.
Наконец стук в боковое оконце. Опускаю матовое от изморози стекло, и передо мною возникает обрюзгшее пожилое лицо со слезящимися от мороза поросячьими глазками.
— Клиент, — воздыхает Эдуард, пуская клуб табачного дыма.
Клиент одет в затасканную, с прорехами доху до пят и новенькую каракулевую шапку с огненно-рыжим верхом.
Производится осмотр машины, делается пробный круг, и начинается торг. Я прошу три тысячи, на что звучит непреклонный отзыв только о двух с половиной. Эдик кричит, что это грабеж, и обзывает клиента по-всякому. Мишка тоже изображает возмущение. Между тем угасает пасмурный зимний день. Надо торопиться.
Клиент готовится покинуть нашу компанию, но, когда рука его нащупывает ручку двери, я соглашаюсь.
— Но на бутылку, мужик, это обязан, — быстро говорит Эдик. — Святое дело!
Начинается лихорадка со снятием номеров, переговорами с ГАИ, с оценщиком из комиссионного... Мишка забирает разницу и вместе с Эдиком отбывает в гараж.
Часом позже, прилепив солидолом к ветровому стеклу табличку «транзит», новый хозяин «Победы» доставляет в гараж и меня, рассказывая по пути, что выращивает в степях арбузы и без машины ему погибель. На толстых, коротких, как обрубки, пальцах его я замечаю три золотых перстня очень топорной работы. Но главное, увесистых и внушающих, так сказать. У ворот кооператива мы расстаемся. Смотрю на «Победу» до тех пор, пока она не скрывается за поворотом. Прощай, дед!
Вваливаюсь в душное, вонючее тепло гаража. Весь бокс занимает «додж» — огромный, изрядно покореженный, но все равно ослепительно шикарный своей массивностью, обтекаемостью, светло-зелеными стеклами, тяжелой хромированной решеткой и широкой шипованной резиной. На верстаке — коньяк, колбаса, сыр и прочее. Тут же общество: Эд, Мишка и гость — Вовик Крохин.
Мне возвращается разница, Эдик отдает пятьсот рублей за грядущий ремонт «доджа» и сто из них тут же забирает обратно — в счет расходов на краску и шпаклевку. Он — главный снабженец. Исходя из того, что расходы у нас равные, делаю вывод, что за материалы Эдик содрал с меня лишку, о чем ненастойчиво ему замечаю. Однако сразу звучит вопль, что все «оттуда», то есть импортное, что Эдик друзей не обманывает, а его по-черному не уважают, и потом — давай проверь! Врет, пес, но делать нечего.