Приключения, почерпнутые из моря житейского. Саломея
Шрифт:
— Ах, как это ужасно! — проговорила бледная луна, водруженная на тощий стан, приседая перед Дмитрицким и прося его садиться.
— Домна Яковлевна, надо чего-нибудь нам позавтракать, знаешь, питательного, да бутылочку упоительного.
— Прикажи, пожалуйста, сам, — отвечала торопливо супруга Кумина, всматриваясь в Дмитрицкого. — Ах, боже мой! — продолжала она, — как ваша наружность мне знакома!.. Никак не могу припомнить, где мы встречались?…
— Да, и мне знакома ваша наружность, — отвечал памятливый Дмитрицкий, узнав в Домне Яковлевне деву-поэта, которую он видел
— Ах, нет, я в Тамбовской губернии никогда и не бывала; я с малолетства жила все здесь.
— Здесь? Не понимаю: здесь я в первый раз. Но удивительное сходство с вами. Такая же счастливая наружность, которую нельзя забыть, такое же что-то поэтическое, восторженное в лице, во взорах, во лбу и даже вот в этих местах, — сказал Дмитрицкий, обводя рукою оконечности губ, которых у Домны Яковлевны совсем не было, но оконечности разреза рта склонились как у нюни книзу и, как известно, выражали желчную кислоту.
— Это удивительно! кто она такая?
— Одна девушка.
— Занимается поэзией?
— О, как же! удивительная способность писать стихи! Представьте себе: возьмет и напишет прямо из головы! Я и не видывал!
— Ах, да как же иначе; это и составляет доказательство таланта. Я сама пишу очень быстро, почти начисто, без поправок. Например, я написала целую поэму недели в две, не больше.
— Ай, ай, ай, какая у вас способность! и это просто как нипочем?
— Мне ужасно как легко достаются стихи.
— Ай, ай, ай, — повторил Дмитрицкий, — я не знаю, уж это век такой, что родятся непостижимые таланты; а если не век, так какая-нибудь особенная причина?
Домна Яковлевна не успела еще обдумать ответа, как появился ее муж с бутылкой в руках перед взводом лакеев и девочек, которые торжественно несли подносы, судки, блюда, блюдечки и все, что могло относиться к завтраку.
— Покорнейше просим, дорогой гость! — сказал он, распоряжаясь уставкой всего на стол и наливая кюммелю.
Дмитрицкий не заставил повторять просьбы.
— А ты что ж, душа моя? — сказал Кумин жене своей, — ты что-нибудь бы скушала?
— Ах, подите! — проговорила Домна Яковлевна, которая держала уже перед носом какую-то тетрадку и, прищурясь, всматривалась в написанное.
— Как она у меня пишет стихи, Василий Павлович, если б вы знали, — продолжал Кумин, поднося старому товарищу шампанского, — извольте-ка выкушать!.. каково?
— Я еще ничего не прочитала, а ты уж хвалишь! — проговорила Домна Яковлевна, читая что-то про себя.
— Я что-то читал ваше в печати. Кажется, поэма? Позвольте… начинается:
«В одной из деревень губернии Тамбовской…»— Неужели? напечатано? — вскричал Кумин.
— Ах, я и сама не знала, что уже напечатано, — сказала, вспыхнув от удовольствия, Домна Яковлевна, — я давно послала в «Библиотеку для чтения»… и только теперь напечатали! Какая неисправность! Поезжай, пожалуйста, Петр Фадеевич, достань «Библиотеку».
— Сейчас, сейчас; кстати, мне надобно ехать отыскать их бумаги и вещи…
— В котором номере помещена моя поэма?
— Не припомню, — отвечал Дмитрицкий, — но мне кажется, что она помещена не в «Библиотеке для чтения», а в каком-то другом месте.
— Где же?… Это удивительно! Пожалуйста, припомните!
— Право, не припомню.
— Петр Фадеевич, надо пересмотреть все журналы! я съезжу сейчас же сама в книжную лавку!..
И Домна Яковлевна крикнула, чтоб скорее подали ей шляпку и манто.
— Помилуй, душа моя, мне надо самому сию минуту ехать, отыскать их бумаги и вещи… по горячим следам…
— Я сию минуту ворочусь, успеете, — проговорила торопливо Домна Яковлевна, надевая шляпку.
— Помилуй!.. Мне никак теперь нельзя дать тебе лошадей!.. Мне самому нужно!
— Пустяки, пустяки!.. Подавай манто!
— Нет уж, ей-богу, извини! — крикнул Кумин, схватив фуражку, — пропадут их бумаги и вещи… я отвечаю!.. мне будет беда!..
— Это ужас! это ни на что не похоже! — вскричала Домна Яковлевна вне себя и, сорвав с себя шляпку, сбросив манто на пол, она кинулась в другую комнату, хлопнула дверьми, но вопли ее раздались по всему дому.
— Хм! — произнес, смутясь и испугавшись, Кумин, — если б вы знали, какая она прекраснейшая женщина! С какими чувствами, если б вы знали!.. Но вот только слово скажи не так насчет стихов — просто беда! Скажи чуть-чуть серьезно, что, «пора обедать, душа моя! ты записалась!» ну и беда: вспыхнет, в слезы, в упреки: и житья-то нет, и убийца-то я здоровья ее, и губитель таланта, и бог знает что… бац в постель! Вот тебе и пора обедать!.. И понять не могу… жалость! Ну, как тут иногда не скажешь: черт бы драл эти стихи!.. А только скажи это — да и посылай за доктором.
— Зачем же говорить такие вещи? — сказал Дмитрицкий, выслушав жалобы Кумина.
— Да нельзя; как можно остеречься на каждый час? Сам иногда в досаде; намоют голову, проголодаешься как собака, приедешь домой, а тут, бог ее знает, какая-то особенного рода чувствительность!.. Например, теперь: мне надо торопиться ехать отыскать ваши бумаги и вещи, так нет! брось все! Сами вы видели.
— Что ж делать! домашнее спокойствие дороже всего, — сказал Дмитрицкий.
— Да как же быть-то, почтеннейший мой?
— Жена ваша поэтическое существо, с ней нельзя обходиться, как с простой женщиной.
— Кто ж говорит, я это очень знаю, это и по ее комплекции видно; да как же быть-то?
— Как быть? Я вам сказал, что домашнее спокойствие дороже всего; сохраняйте ее спокойствие, угождайте, предупреждайте все желания, окружите ее литераторами, поэтами, напечатайте ее стихотворения, и тогда известное дело: больше будет шуметь в свете, меньше будет шуметь дома.
— Ой, ой, ой, — проговорил в раздумье Кумин. — Оно конечно: женщина необыкновенная, сочиняет на удивление, могла бы блистать в свете… Да угоняешься ли за людьми?… Когда мне заниматься всем этим? то на следствие, то туда, то сюда… Однако ж, кажется, она поуспокоилась. Я съезжу поскорей… я сейчас ворочусь…